ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Примерно через день я довольно долго говорил о контроле над рождаемостью и о свободе слова с Максимом Горьким и более молодыми русскими писателями. Встретились мы в красивом, прекрасно обставленном доме, который правительство ему выделило. Внешне Горький очень мало изменился с 1906 года, когда я навещал вечно встревоженного, многострадального беглеца на Стейтен-Айленде. Нашу первую встречу я описал в «Будущем Америки». Следующий раз мы виделись с ним в 1920 году («Россия во мгле»). Тогда он был близким другом Ленина, но относился критически к новому режиму. Теперь он превратился в законченного сталиниста. Между нами, к сожалению, снова встал переводчик — Горький, несмотря на годы в Италии, окончательно забыл все языки, кроме русского.

Несколько лет назад при содействии Джона Голсуорси мы создали международную сеть литературных обществ, получивших название ПЕН-клубов. Поначалу они служили дружескому общению писателей и в отдельных странах, и между ними, однако жестокие преследования еврейских и левых писателей в Германии, а также попытка захватить Берлинский ПЕН-клуб и использовать его для нацистской пропаганды поставили перед организацией новые серьезные вопросы. Как раз в это время Голсуорси умер, и я занял его пост. Как президент и председатель собрания я был вовлечен в два бурных спора, произошедших в Рагузе и в Эдинбурге. Слабой, но очень широкой организации поневоле пришлось вступить в борьбу за свободу слова в искусстве и литературе. У этой организации много недостатков, но она может гласно проповедовать свои идеи, а гласность в таких вопросах имеет первостепенное значение. Местные битвы за свободу и достоинство литературы происходили в берлинском, венском, римском клубах, и теперь я спросил новых русских писателей: не пора ли освободить от государственного контроля литературную деятельность в России и создать в Москве свободный и независимый ПЕН-клуб? Я говорил о том, как необходима свобода письменного высказывания, устного слова, изобразительного искусства в любом высокоорганизованном государстве, что, чем жестче нравы в политической и общественной жизни, тем нужнее, чтобы критика время от времени бросала им вызов. Для всех моих слушателей эти идеи были полным откровением, хотя Горький, должно быть, когда-то их разделял. Но если и так, он их забыл или постарался от них отрешиться.

Сидя за длинным чайным столом, который был накрыт в высокой, белой, залитой солнцем галерее, где над капителями колонн сновали ласточки и кормили своих птенцов, мы ожесточенно проспорили около часа. Было там с полдюжины молодых русских писателей, приехали и Литвиновы{349} из такой же роскошной виллы на другом конце Москвы. Для меня, без сомнения, самым примечательным в этом разговоре было то, что каждый был убежден: литературу нужно контролировать и ограничивать. Кроме того, они всюду подозревали козни «капиталистов», умы, включая и горьковский, прошли основательную выучку. Мне не понравилось, что Горький стал противником свободы. Это меня больно задело.

Должен сознаться, что я был глубоко разочарован. Он сильно изменился. То человеческое, страдальческое начало, которое располагало к нему в годы его странствий, совершенно испарилось. Он стал Пролетарским Гением с твердыми классовыми установками. Его авторитет в Советском Союзе огромен — и создан совершенно искусственно. Его литературный труд, каким бы значительным он ни был, не может оправдать такую непомерную славу. Горького раздули больше, чем Роберта Бёрнса в Шотландии или Шекспира в Англии. Он стал чем-то вроде неофициального члена правительства, и как только властям нужно придумать название для самолета, улицы, города или организации, они легко выходят из положения, давая им его имя. По-видимому, он спокойно принимает то, что его забальзамируют и положат в мавзолей, когда ему настанет черед превратиться в спящее советское божество. Сейчас же он собирает вокруг себя и критикует молодых писателей. И вот он сидит рядом со мной, мой старый друг, бывший изгнанник, страдалец, которого я пытался поддержать и утешить, а теперь — почти обожествленный, позабывший всю свою печаль, косит на меня своими татарскими глазами и хитроумными вопросами пытается вывести меня на чистую воду, желая разоблачить происки «капиталиста», тайно плетущего свою паутину. Если все время плыть на запад, в конце концов приплывешь на восток; здесь, в послереволюционной России, когда перемещение налево описало полный круг, пороки правой ориентации предстают в еще более неприглядном свете, а свобода слова ограничена угодливыми мнениями.

Горького, кажется, мало волновало, что наш жалкий ПЕН-клуб все это время боролся за права левых экстремистов вроде Толлера{350}, что все свои битвы он вел во имя свободы для левых. В новорожденном мире догматического коммунизма нельзя признать ни белогвардейских, ни католических, ни каких бы то ни было левых писателей, как бы прекрасно они ни писали. Так, в 1934 году Максим Горький, к моему изумлению, приводил те же самые аргументы, с помощью которых американцы в 1906-м выжили его из Нью-Йорка.

Я тщетно пытался возразить, что люди все же имеют право спорить насчет конечного совершенства ленинизма. Очень важно, чтобы посредством искусства и литературы они могли поделиться тем, что сформировалось в их сознании — общепринятым и неортодоксальным, дурным и хорошим. Политическая деятельность и общественное поведение должны регулироваться правилами и законами, но в мире самовыражения нет ни законов, ни правил. Творчество нельзя запереть на замок. Нельзя сказать: «Творить вы можете до сих пор, не дальше». Социализм существует во имя достоинства и свободы человеческой души, а не душа для социализма. На попытку переводчика как можно лучше передать такое странное утверждение ответили скептическими улыбками. Быть может, заговорив о душе, я поставил перед Горьким непосильную задачу.

Преобразившийся изгнанник медленно покачал головой и начал приводить доводы, чтобы оправдать контроль властей над новой мыслью и инициативой. Свобода, настаивал я, должна быть основой русского ПЕН-клуба в России, если его можно создать. Что ж, отвечал он, может быть, она и уместна в более стабильном англосаксонском мире, где вправе себе позволить игру с заблуждениями и ересью; но Россия, в сущности, ведет войну и не может быть снисходительной к оппозиции. Я слышал все это раньше. В Рагузе Шмидт-Паули, защищая нацистов, в Эдинбурге фашист Маринетти{351} приводили точно такие же доводы в пользу ограничений и запретов.

Я почувствовал вдохновение и стал возражать в духе Гегеля. Ничто, сказал я, не может существовать без своей противоположности, и, если полностью уничтожить противоположность какого-либо явления, само оно тоже обречено на смерть. Жизнь — это реакция, и мысль может достичь ясности только в том случае, если вполне представляет свою противоположность. Отсюда, доказывал я, с неизбежностью следует, что, если подавлять людей, которые так или иначе воспевают свободу личности, прелести частной торговли, тайны веры, чистое искусство, собственные причуды, королевскую власть, грех, разложение, порок, ленинизм утратит жизненную силу и перестанет существовать. Думаю, что перевели правильно, но обладатели несгибаемого русского характера, затруднились с ответом.

Литвинов пресек их колебания, спросив, хочу ли я, чтобы высланные белогвардейские писатели вернулись в Москву. Я сказал, что ему решать. Возвращение это принесло бы пользу им самим и всей России, как и возможность их выслушать, но в любом случае принцип ПЕН-клубов таков, что ни один подлинный художник, ни один писатель, каковы бы ни были его общественные или политические убеждения, не может быть лишен права в них вступить. Я пообещал, что оставлю свое предложение в письменном виде, чтобы его прочитали на предстоящем съезде советских писателей. Если они решат вступить в свободное братство ПЕН-клубов, очень хорошо. Если же нет, я приложу все силы к тому, чтобы об их отказе узнал весь мир. Именно русское интеллектуальное движение больше всего пострадает от такого упорного стремления строить все культурные связи с внешним миром в одностороннем порядке — Россия предлагает свои идеи и не принимает никакой критики. Человечеству, в конце концов, может просто наскучить осознанно героическая и неосознанно мистическая Советская Россия, заткнувшая уши воском.

154
{"b":"560169","o":1}