ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

На другой день, когда Мария Васильевна пришла в палату, этот раненый первый подозвал ее.

— Простите меня, мамаша, — смущенно произнес он, — вчера я нагрубил вам. Мне ребята выговор сделали. Они сказали, что вы мать Николая Глушецкого. Правда ли?

— Правда, — с затаенной тоской сказала Мария Васильевна.

— Так это же мой командир! — воскликнул раненый. — Моя фамилия Логунов, Трофим Логунов. Я разведчиком был. Ребята сказали, что Глушецкий погиб. Я не знаю. Мы вместе были, но я в плен попал.

— А Коля взорвался на противотанковой гранате, — сказала Мария Васильевна.

Логунову почудился укор в ее словах, и он торопливо стал объяснять:

— Мы дом обороняли. Налетело фашистов видимо-невидимо, а нас было немного. Врукопашную дрались. Меня по голове ударили, сознание потерял, а когда очнулся, вижу — связан. Повели на допрос…

— Как же ты уцелел?

Логунов поморщился:

— Долгая история… Сначала пытали, потом повезли куда-то на машине. Ударил шофера каблуком по затылку, а сам выпрыгнул на ходу. Машина под откос свалилась.

— То-то и побитый весь.

— На допросе досталось, да и когда с машины упал. Через передовую переходил — опять досталось…

Слушая его, Мария Васильевна не один раз тяжело вздохнула.

— И что человек может перенести! Уму непостижимо…

С этого дня так и повелось: приходила Мария Васильевна в палату, садилась у кровати Логунова, и он начинал рассказывать ей о своем командире — о ее сыне.

Как-то Мария Васильевна застала Логунова удрученным.

— Раны болят? — спросила она участливо.

Логунов признался, что боится написать жене о себе.

— Чего же бояться?

— А на что ей калечный? Она красавица.

— Это нехорошо, — решительно заявила Мария Васильевна.

— Что — нехорошо?

— А что жене не веришь. Не любишь, значит.

— Люблю, мамаша, очень люблю, — смущенно возразил Логунов и признался со вздохом: — И ревную, конечно…

— Раз любишь, надо верить! Письмо обязательно напиши. Она, бедняжка, переживает за тебя, а ты ее обижаешь. Негоже так. У вас согласия в жизни не будет. Ты парень пригожий. С какой стати она покинет тебя?

— Мне и писать-то нельзя, — в оправдание он вытянул из-под одеяла забинтованные руки.

Мария Васильевна задумалась.

— Вот беда, что я малограмотная, помочь не могу. — И вспомнила: — Приведу я девушку, шефствует, как и я, в соседней палате. Ей продиктуешь.

Он смутился.

— Да вроде неудобно свои мысли через другого передавать.

— Хорошие мысли нечего скрывать. Пусть недобрый человек хоронит свои, а не ты.

И Мария Васильевна привела девушку из соседней палаты.

— Вот Даша, — представила она ее. — Садись, Даша. А я пошла домой.

Логунов посмотрел на Дашу исподлобья долгим взглядом, отчего она покраснела.

— Писать будем с условием, — с трудом выдавливая из себя слова, сказал он, — не смеяться надо мной и не болтать никому.

— Хорошо.

— Я буду шепотом говорить, а ты записывай.

На другой день Мария Васильевна вошла в палату сияющая, будто помолодевшая.

— Сыночки, радость-то какая у меня! — зазвеневшим от счастья голосом сообщила она. — Мой Коля живой! Письмо получила. Ранен он тяжело…

Логунов даже поднялся на локте и широко раскрыл глаза.

— Вот это здорово! — потряс он забинтованной рукой. — Я очень рад за вас, мамаша. И я сам рад. Сплясал бы по такому случаю, если бы мог. А Крошка и Гриднев ошиблись, значит…

Мария Васильевна повернулась к нему.

— Их ведь тоже ранило, — объяснила она. — Они видели, как взорвалась граната, а что было дальше, не знают. А от такой гранаты разве уцелеешь, ежели она железный танк разрывает? Чудо произошло, вот и все…

Она утерла концом платка неожиданно выступившие слезы. Ей представилась палата, в которой лежит ее сын, такой же беспомощный и страдающий от ран, как вот эти люди, и подумалось о том, есть ли человек, который ухаживает за ним так, как она за этими ранеными.

Сев на стул около кровати Логунова, она спросила:

— Написал жене?

— Уже послал письмо. Мамаша, дайте адресок командира. Я должен написать ему.

— Обязательно, — сказала она и пошла к раненому, которого сегодня утром впервые принесли в палату.

3

На Корабельной стороне война пощадила несколько одноэтажных домиков. В доме Глушецких один угол разворотило снарядом. Савелий Иванович наглухо заложил камнями дверь в комнату с разрушенным углом, а сам поселился в кухне. Дверь во вторую комнату он закрыл на ключ и не заходил туда.

Сегодня исполнился год, как Севастополь захватили немцы. Об этом Савелию Ивановичу напомнил ефрейтор Рихтер. Он подошел к нему и с ухмылкой сказал:

— Шнапс надо пить сегодня. Я дам тебе сто грамм.

— По какому случаю? — удивился Савелий Иванович. Сегодня год Севастополь капут.

— Ах да, — спохватился Савелий Иванович и заставил себя улыбнуться. — За непобедимую немецкую армию стоит выпить.

А про себя подумал: «Кокнуть бы тебя, гада, по случаю годовщины!»

Выпить, однако, не удалось. Полчаса спустя ефрейтор пытался поздравить с тем же рабочих. Кто-то в ответ заметил: «Задержались… Надо бы и честь знать». Ефрейтор плохо знал русский язык и не совсем понял значение этих слов, но все же по тону догадался о смысле и ударил кулаком первого попавшегося.

— Швайн! — закричал он.

Рихтер всегда ходил в новом мундире, на груди два ряда орденских планок, значок члена нацистской партии. Под Севастополем был убит его брат. Когда его назначили надзирать за рабочими судоверфи, он заявил: «Я буду мстить». Рабочих он презрительно называл: «Триста грамм». Рабочим действительно выдавали в день триста граммов черного хлеба с мякиной и сто граммов прелого овса. Если кто из рабочих падал в обморок, Рихтер пинал его ногой и, путая русские и немецкие слова, кричал: «Саботаж! К расстрелу! Вставай, триста грамм! Не будешь работать, отправлю в концлагерь!» Нередко он бил кулаком первого подвернувшегося под руку.

На этот раз рабочий, которого он ударил, схватил ефрейтора за руку и прямо в лицо выкрикнул ему:

— Рихта, ты коммунист. Я доложу в гестапо, что ты коммунист и провокатор. Мы стараемся для великой Германии, а ты подрываешь трудовой энтузиазм.

Рихтер опешил, вытаращил глаза. Выдернув руку, он опять было замахнулся, но не ударил, а только помахал перед носом рабочего.

— Работай, работай! — крикнул он и, ругаясь, отошел.

Савелий Иванович видел эту сцену. В конце смены он подошел к Рихтеру и вежливо спросил:

— Так как же, господин Рихтер, выпьем?

Ефрейтор показал ему кукиш:

— Пошел к черту! Выпью, только не с русскими.

Савелий Иванович пожал плечами, усмехнулся:

— А я рассчитывал…

Придя после работы домой, Савелий Иванович сел на крыльцо.

Уже год он среди врагов. Этот год Савелию Ивановичу показался вечностью. Сколько довелось ему вынести! Надо было играть без фальши, иначе погубишь дело. Свою трудную роль он начал играть еще в последние месяцы обороны. Его, старого коммуниста, участника гражданской войны, обвинили в том, что он якобы в свое время игнорировал подписку на заем, вел разговоры о том, что бессмысленно оборонять Севастополь, когда он окружен со всех сторон. Это, дескать, приведет лишь к разрушению города, к лишним жертвам, а противника только ожесточит. Призывал сдать город на милость победителей. Лишь секретарь горкома, утверждая решение «исключить» Савелия Ивановича из партии, знал, что все это не так, что это сделано для того, чтобы Глушецкого лучше законспирировать. В глазах же окружающих он выглядел предателем. Поймут ли люди после войны, во имя чего было сделано все это? Может быть, он погибнет, не дождется освобождения. Восстановят ли его доброе имя?

Савелий Иванович достал кисет и закурил. Перед войной он бросил курить. Не курил и в первые месяцы войны. Но теперь курил снова. Махорка вроде бы успокаивала нервы.

101
{"b":"569087","o":1}