ЛитМир - Электронная Библиотека

Вернулся в свой город, когда на зеленых березах, как седина в голове сорокалетнего мужчины, кое-где пробивались желтые пряди. В полях созревали хлеба, грузовики с надписью на борту «Уборочная» носились по выщербленному, раскаленному солнцем булыжнику.

В школе все окна и двери распахнуты настежь, парты баррикадами сложены на дворе, коридоры заляпаны известкой, в классах водружены козлы. Знакомая картина, каждый год она повторяется.

Анна Игнатьевна, похудевшая, с мешками под глазами, радостно всплеснула руками, не выдержала, заплакала и начала с разгона жаловаться: рабочих мало, еле достала краску, того и гляди не управимся к концу августа, учителя почти все в отпуске, трудно… «Как хорошо, что вы наконец приехали!..» Новости… Какие новости? Обо всем докладывали в письмах… Саша Коротков поступил в Московский университет, разумеется на физико-математический… Нина Голышева вместе с Сашей ездила в Москву, пробовала поступить в Институт кинематографии, хотела стать актрисой кино, увы, вернулась обратно, собирается учиться на заочном в сельскохозяйственном… А Тося, подумать только, Тося вышла замуж!.. Не обошлось без мелких неприятностей. Лубков-отец упрекал, что школа выпускает в свет людей без высоких идеалов… «Как хорошо, что вы наконец приехали!..» Евгений Иванович Морщихин?.. Что ж, освободили от работы. Вынуждены были сделать. Давно, еще до экзаменов… Живет себе, влез в хозяйство, какие-то люди у него постоянно торчат… «Как хорошо, что вы наконец приехали!..»

Я вышел из школы, обремененный новостями.

Солнце палило немилосердно, старые церкви грели на нем свои проржавевшие купола, свежие афиши с заборов солидно внушали прохожим, что такого-то числа в районном Доме культуры лекция на тему «Великие научные открытия и религиозная догматика», вместе с внушением — застенчивым шрифтом, как водится, обещание: «После лекции танцы».

Я, не торопясь, шагал, и встречные приветствовали меня:

— Анатолий Матвеевич, здравствуйте!.. Добрый день, Анатолий Матвеевич!.. С приездом вас, Анатолий Матвеевич!..

Вот я и дома. Для пейзажа нашего пропыленного городка не хватало только моей грузной, враскачку вышагивающей фигуры. Она появилась. Я дома, все в порядке…

К кому же зайти сначала?.. В райком к Ващенкову?.. Не стоит с этим спешить, пока не пригляделся… К Аркадию Никаноровичу? К Тропниковым?.. А не заглянуть ли к Морщихину?

Калитку морщихинского дома мне отворил не сам Морщихин и не его жена, а человек, которого все по городу звали Ванька Кучерявый. Я его встречал на улицах пять и десять лет назад, и всегда он выглядел точно так же, как сейчас, — потасканное, нездоровое лицо алкоголика, пыльные волосы, рубаха с расстегнутым на костлявой груди воротом. Один из тех — вечный полумужчина, полуюноша, полуинтеллигент, полулюмпен, без твердого места, без определенной профессии, завсегдатай районной чайной и дежурного магазина, где он обычно хватал за рукав шоферов и, колотя кулаками в костлявую грудь, читал им стихи Есенина: «И я склонился над стаканом, чтоб, не страдая ни о ком, себя сгубить в угаре пьяном!..»

Он довольно заносчиво спросил:

— Что вам угодно?

— Хозяина.

— Занят.

— А вы-то, извините, кто здесь? — поинтересовался я.

— Я друг этого дома! — с такой напыщенностью заявил он, что я не удержался от улыбки.

— Тогда во имя этой дружбы не откажите в любезности, позовите ко мне Евгения Ивановича.

И пока он ходил, я сообразил: для темных старух «просвещенные» речи бывшего учителя математики, наверное, слишком заумны, у него свой круг поклонников, людей с претензией на образование, и Ванька Кучерявый, читающий со слезой за стакан водки «Москву кабацкую», один из них. Друг дома — смех и слезы.

Хозяин проверял взятки в ульях, вышел ко мне в белом несвежем халате, в шляпе с закинутой наверх сеткой. Увидел и заметно смутился, сразу же закосил глазами в сторону, но улыбнулся смущенно.

— Анатолий Матвеевич! Рад вас видеть… В дом пойдемте. Может, самовар?.. Мед свежий…

— Нет, спасибо, я на одну минуту.

— Тогда вот сюда, в тень.

Мы уселись на скамеечку под унылой от старости черемухой. Уселись и замолчали…

Ванька Кучерявый стал в стороне, уставился в пространство, приосанился в красноречивой позе: я почтителен, но независим.

Широкое каменно-тяжелое лицо, все тот же убегающий взгляд, мослаковатые крупные руки, неловко лежащие на коленях. Изменился лишь чуть-чуть — каменное лицо покрывает какое-то благодушное маслице…

— Анатолий Матвеевич, — первым заговорил Морщихин, — из всех людей, с кем я тогда сталкивался, единственно, о ком сейчас думаю с глубочайшим уважением, это о вас.

— Теперь приходится сталкиваться с другими?

— Что ж, — нахмурился Морщихин, — другая жизнь, другие знакомства.

— Вы, вижу, не очень-то убиваетесь?

— Я теперь могу быть самим собой.

— То есть проживать день за днем среди ульев и кустов малины, а в свободное время втолковывать, какая связь между теорией Лобачевского и святой троицей?

— Анатолий Матвеевич, — суховато, но с достоинством ответил Морщихин, — зачем колоть этим глаза? Если к вам придут за словом утешения, неужели вы отвернетесь, прогоните людей от себя? Не могу гнать и я.

— Помните, вы говорили: какой, мол, вы воин. А уже я тогда знал — развяжи вам руки, непременно будете воином.

— Называйте меня воином, коль вам нравится. Только вреда от моей так называемой воинственности никому нет.

— Слушайте, Евгений Иванович. — Я, не надеясь поймать его взгляд, уставился в брови. — Если до меня дойдет слух, что к вам на ваши безвредные беседы ходят ученики, будете иметь дело со мной.

Раньше я его жалел — сирота в этом мире. Теперь другой человек. Не надо скрываться, кончилась раздвоенность, обрел душевный покой, и эти ульи, сад, благополучное маслице на лице — сиротой не назовешь.

Он угрюмо молчал, и я поднялся.

— Запомните, что я сказал!

Ванька Кучерявый открывал мне калитку. Он не слышал нашего разговора, а видел только, что хозяин был со мной радушен.

— Умнейшая голова, — доверчиво сообщил он, кивая пыльной шевелюрой в сторону Морщихина. — Преклоняюсь!

Э-эх! Все равно, жаль его. Преклонение Ванек Кучерявых, довольство этим — что за жизнь! Раньше просто жалел, теперь в жалости — брезгливость.

Едва вышел на улицу, как первый же встречный произнес:

— Анатолий Матвеевич, здравствуйте!

Я поднял голову — Тося Лубкова! Только что с базара, нагружена кошелками, из которых торчат кочаны капусты. Загорелая, довольная, глядит с непривычным для меня доверчивым радушием. Тося предложила заглянуть к ней на дом, и я не отказался.

В маленькой комнате пусто и по-нежилому чисто. Молодожены еще порядком не устроились, мебель самая случайная — у стены шифоньер, пахнущий свежим лаком, стулья и стол старые, принесенные, верно, из родительского дома, в углу этажерка, такая же новенькая, как и шифоньер. На ней — салфеточка, вышитая крестиком, и одиноко тоскует знакомый мне фарфоровый пастушок. На стене единственное украшение — увеличенная фотография молодоженов. Тосина голова склонена к голове мужа. У парня круглое девичье лицо, губы бантиком. На подоконник брошена книга, растрепанная и замусоленная до невозможности. Я взял ее в руки. Бог ты мой! Быть не может, Тосе же преподавал литературу Аркадий Никанорович, педагог серьезный. «Владычица любви, или зеленая шляпка»!

— Это ты читаешь?

— Да некогда мне теперь… Муж вот принес… — Слово «муж» выговорила с трудом, застенчиво, еще не привыкла к нему.

— Ну, а дневник вела когда-то. Теперь ведешь?

— Вы о том?.. И думать не думаю.

Тося стояла передо мной в легком ситцевом платьице, загорелая, крепкая, незаметно в ней прежней вяловатости, но и в глазах нельзя уловить былой тревоги, они какие-то доверчиво-пустынные. Простодушная доверчивость и в складе свежих губ, настолько простодушная, что отдает постностью. И почему-то при виде ее свежих губ приходит на ум крамольная мысль, что это молодое, загорелое лицо со временем оплывет, одряблеет, станет рыхлым, как у ее матери.

46
{"b":"569133","o":1}