ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

До четырех Марианны нет. Теперь я уже не болен. Теперь я очень сосредоточен. Больше всего меня занимает, достаточно ли я спокоен и сдержан.

Хорошо, что я нервничал. От этого я меньше кашлял. Эту медицину ненавидела умная и красивая девушка, о которой я некогда растерянно вспомнил, когда мы с Марианной были уже очень далеко от дома и когда вокруг нас был светлый шар с двухметровым диаметром.

А Марианны нет все.

Тогда я читаю «Первый крик».

Я знал, что это уже не ассоциация, а просто цитата.

Марианна не приходит.

Евгения Иоаникиевна не велела Марианне баловать меня. У Евгении Иоаникиевны восемь заповедей. В присутствии Цезаря Георгиевича и моем она поучает Марианну:

— Выйдешь замуж — обеда не готовь. Может обедать в ресторане. Хочет — у любовницы. Шей наряды. Принимай по средам. Детей не имей. Чужих не люби. Мужа не ругай. Ничего не спрашивай. Помни мать.

Евгении Иоаникиевне очень хочется сказать еще:

— Мужа не люби.

Но тогда это будет какой-то одиннадцатой заповедью, и она не решается.

Марианна слушается ее. Марианна хорошая и послушная дочь. Наверное, она будет хорошей женой. До тех пор, когда жена должна стать хорошим другом. Но друг Марианна ненадежный. У нее нет партийности. Она любит слишком всех. Это значит, что изменит она всем сразу. Кроме того, она не сможет долго идти со мной одной дорогой. Для друга она не годится. Я должен всегда любить ее. Но Марианна не может быть второй. Не может она быть и первой.

Нет, не приходит.

До матери мне нет никакого дела. Но Марианна. Слушаться кого-нибудь она должна обязательно. Иначе — она не может жить. Я не хочу, чтобы она слушалась меня, как мать. Она не может быть первой. Я не могу — чтобы Марианна была равной. Тогда ей придется стать сразу третьей. Марианну это оскорбит, как насилие. Больше всего ее бы устроило, если бы не было этого почти публичного распределения ролей. С этим нельзя примириться. В это надо поверить. И привыкнуть надо к этому. Сможет ли Марианна? Смогу ли я оскорбить эту необыкновенную девушку, которую я так люблю?

Все нет Марианны.

Читаю «Четвертый крик».

Все нет.

Очень сильный жар. Опять начинаю задыхаться. Быстро, но очень тщательно одеваюсь. Главное — безупречный воротничок. И я внимателен и терпелив.

На улице комья туч. Среди них копошится и капает дождь.

Войне уже два дня. Стены в приказах и репродукторах.

Марианна сильно пугается. Впрочем, она недовольна:

— В такое время. Как вы можете. Ведь я сказала, что сама буду у вас!

Я прошу прощенья.

Но Марианна доказывает:

— Ведь война, понимаете. Ну, понимаете ли вы, что война! Боже мой. Вы больны ведь. Как вам не стыдно!

Евгения Иоаникиевна резко выговаривает мне:

— Почему вы совершенно не жалеете Марианну?

Я чувствую себя глубоко виноватым и тихо целую руку невесты. Я негромко говорю ей. Я только ей говорю:

— Как хороши вы сегодня. Ваша мама сердита на меня. Это потому, что она старше нас и хочет внести в вас поправки, которые не внесли в ее собственную жизнь. Но вы не похожи на мать. Вас нельзя так же править. Мама пишет к вам какой-то непохожий комментарий. Вам можно только фотографироваться, Марианна.

Потом я тихо еще говорю. Тоже только ей:

— Писать обо всем можно, Марианна, но обязательно интересно. То, что форма действительно глубоко функциональна, мой друг, это правда. Но главное не в этом. Главное то, что форма неизмеримо действеннее содержания. Поэтому в хороших рифмах можно даже написать миракль о наволочках. Но в плохих рифмах мне неинтересно читать ни о наволочках, ни о четвертом измерении, ни о Великой революции.

Я говорил тихо и смотрел ей в ресницы. Но я уже знал, что Марианне это неинтересно. Она посмотрела в дождь и сказала:

— Вон, Ника бежит досдавать сессию. Экзамен довоенный. Немецкие романтики еще не предшественники наци. Теперь уже нельзя так. Это все политика партии в области художественной литературы. Как это у них сказано, так, кажется, — нашим бедным писателям мы позволяем писать в любой манере, но хорошо бы, конечно, соц. реализм имени пролетарского писателя Горького.

Марианна тихо сказала:

— Послезавтра я сдаю фонетику. Какие у вас горячие руки. Вы совсем больны. Опять дождь.

Я ушел.

А ее все не было.

Был ветер. Вечер был в военном. Приказы за это время сильно потрепались и вымокли. Они продрогли и были мало похожи на приказы. Похожи они были на человека, обиженного другим человеком, которого он очень любит и который его тоже очень любил. <…>

Апрель — июль 942. Ильинское. Октябрь — январь 942–943. Москва[19]

Глава 2

Наталья Белинкова

Как можно писать в лагере?

Из огромной, дымящейся, проносящейся мимо всемирной истории в книгу писателя попадают дары и удары, которых ему не удалось избежать.

А. Белинков

«Аркадий Российской Советской Федеративной Республики». Долинка. Устные рассказы. Рукописи из-под печки. «Как пишется Ваша фамилия — Белинков или Беленков?» «Корова не является действующим лицом». Второй срок. «Усатый хвост откинул».

В трех коричневых пакетах, выданных мне вместе с «Черновиком чувств» из архива ФСБ, лежали незаконченные рукописи, по терминологии следственных органов, «изготовленные» в исправительно-трудовых лагерях Казахстана: рассказ «Человечье мясо», глава из романа «Россия и черт», драма «Роль труда в процессе превращения человека в обезьяну». (Под «трудом» подразумевался «Краткий курс истории ВКП(б)».)

Все три работы — рукописи в прямом, старинном, смысле этого слова: лиловые чернила, убористый, неразборчивый почерк, авторские зачеркивания, перестановки, варианты. Это работа автора. На листах среднего формата, заполненных с двух сторон, много пометок и подчеркиваний то синим, то черным карандашом. Это работа следователя. Страницы рукописей пожелтевшие, хрупкие, края некоторых листов отломились и пропали вместе с текстом.

Главных литературных героев зовут — вы догадались! — Аркадий и Марианна. На последней странице каждой рукописи — приписка: «Рукопись [одно из названий] написана мной и изъята у меня при обыске. 25.5.51. Аркадий Белинков». Приписка и подпись принадлежат не Аркадию-герою, а Аркадию-автору.

«Как можно писать в лагере?» — спросил меня редактор «Нового русского слова» Андрей Седых, прочитавши написанные в неволе «Прогулки с Пушкиным» Андрея Синявского.

И я рассказала, что знала. Не о Синявском. О Белинкове.

Освобожденный от тяжелой работы по состоянию здоровья, он попеременно становился то фельдшером, то режиссером — положение, нелестно именуемое по лагерной терминологии придурок. В перерывах он занимал койки в лагерных больницах. Писал по ночам. Рукописи закапывал в землю. Земля не всегда — пух. Иногда — ящик письменного стола. На этапах помогали урки. «За пайку они пронесут что хочешь», — объяснял мне Аркадий. Был еще способ: склеить рукописи в длинные полоски и обмотаться ими.

Теперь я понимаю: мой длинный ответ был неверным.

Чтобы сохраниться и писать в лагере, надо оставаться самим собой. Гибель писателя — в его измене самому себе.

Как же этот болезненный юноша противостоял следователям в тюрьмах и вертухаям в лагерях?

Очевидцы-сокамерники рассказывают:

«Вечером вывели меня в коридор, а там, смотрю, из другого бокса тоже зэка выводят. Коридорами, лестницами повели нас в пустую камеру. Дверь захлопнули. Так я познакомился с Аркадием Викторовичем Белинковым». Товарищ по камере был поражен познаниями Аркадия в самых разнообразных областях: мог по чертам лица определить профессию человека; придумал, как выращивать овощи в подвалах; рассказывал о Шкловском и Тынянове. Познания требовали выхода, и Аркадий занялся просвещением соседа, выбрав почему-то для этого «Историю философии и религии в Германии» Г. Гейне.

вернуться

19

Даты проставлены автором. — Н.Б.

13
{"b":"572284","o":1}