ЛитМир - Электронная Библиотека

Ленка ещё прошлым вечером в забытьё впала, но не металась в горячке, а просто угасла. Только вздохнула глубоко один раз и больше не дышала.

Дуська же, как и тогда, когда ей весть о смерти мужа с отцом принесли, не завыла, не забилась в истерике. Просто лицо к потолку подняла, всхлипнула, как волчица взрыкивает, когда разорённую нору находит, и затихла.

Умерла Ленка вечером, как только стемнело. Никого тогда Евдокия на помощь звать не стала: сама воды наносила, дочку обмыла, причесала и в платье нарядное, из собственного свадебного перешитое той же Ленкой, нарядила. Потом на руки взяла и в гробик маленький, Яшкой сделанный, переложила. Стол с гробом на угол развернула, а в изголовье иконы поставила, уже лет пять как в сундуке хранившиеся и света не видавшие. А и пусть, что "партейная": Ленину — лениново, а богу — богово. Так за трудами этими скорбными ночь и пролетела. Только когда уже светать стало, задремала Дуська у гробика, точнее, в какое-то мутное забытьё впала.

Но ненадолго.

Уже где-то через полчаса знакомый скрип раздался, и в дверь поскреблись. Как будто собака под дверью нагадила и дерьмо своё зарывает. Дуська встрепенулась и открывать отправилась.

За порогом Влас стоит. Помятый, будто пил всю ночь, глаз подбит, не иначе с телеги своей громыхнулся, дерьмом от него разит, хоть нос затыкай.

— Привет, Евдокия, — говорит, — я тут, того… должок принёс, дочка меня твоя выручила один раз, можно ей спасибо сказать?

Евдокия стоит, глаз с него не спускает, а Влас — трусоват он был, как говорилось уже выше, — мнётся, по карманам хлопает и на Дуську не смотрит. Потом нашёл, обрадовался:

— Вот, — узелок протягивает, — дочка мне твоя дала. Только не пригодилось, зря побеспокоил. Восемьдесят восемь копеечек, как одна. Могу я ей отдать? Она ж, небось, в секрете на что-то копила…

Дуська только кивнула мрачно: проходи, отдавай…

А Влас уж быстренько в комнату прошмыгнул, как только Евдокия с дороги убралась. И встал вроде как ошарашенно перед гробом.

— Это ж как, — бормочет, а морда довольная, как у кота, сметаны нализавшегося. — Нельзя ж так… Ты что ж, и не сказала никому?

— Не успела, — как сплюнула, процедила Евдокия сквозь зубы. — Ты первый новость узнал. Долг-то отдавать собираешься?

Влас потерялся, но пришёл в себя:

— Ай, конечно, — и опустил кулёк с медяками возле гроба. — Горе-то какое…

И ещё раз, на прощанье, девочку мёртвую по волосам погладил. А из волос тот же чертёнок мерзкий шнырь к нему в рукав. Влас аж в улыбке растёкся. Но в руки себя взял, снова скорбный вид напустил.

— Как же ты, Евдокия, теперь? — состроил он скорбную рожу. — Если подмогнуть чего, так ты только скажи. Я завсегда.

Евдокия даже не усмехнулась.

— Знаю. Помянешь дочку мою?

Влас артачиться и не подумал:

— Святое дело. За что другое — ни-ни, а за это…

Дуська дальше и не слушала. Порезала в тарелку огурцов солёных и четвёрочный стакан самогона из бутыли налила.

Влас даже стоя заёрзал из стороны в сторону:

— Ты, того… не подумай, что я ради этого. Про меня разные гадости говорят… Но я чисто из уважения и соболезнования…

— Ага, — мрачно кивнула Евдокия, — садись и пей.

Влас, уважительно кланяясь, сел на поставленную на рогожку табуретку у печи, потом, зажмурившись, словно амброзию небесную пил, вылил в себя стакан самогону. Довольно хрюкнул и бросил в рот кружок солёного огурца.

В тот же момент Евдокия воткнула в косяк входной двери заговорённую швейную иглу, подаренную бабкой Акулиной.

Влас попытался подняться на ноги, но не смог, как будто кто его за задницу к табурету приколотил. Недовольно хмыкнув, Влас попытался ещё раз, потом ещё… Наконец дурашливое выражение сошло с его глуповатой рожи.

— Сама догадалась или надоумил кто? — каким-то не своим голосом поинтересовался он. — Ну, и что дальше?

— Для тебя — ничего, — сообщила Евдокия и с размаху впечатала чёрный от времени топорный обух в висок Власа.

Раздался странный звук, словно кто-то пробил молотком толстый лёд на болоте. Сначала удар, как дерева об дерево, а потом сразу омерзительный "чвак", словно нечто твёрдое и тупое вошло во что-то вязкое и мягкое. Влас выпучил глаза, из ушей его, носа и рта хлынул поток чёрной вонючей крови, а потом он медленно, как бы нехотя свалился с табурета, уткнувшись носом в грубую ткань половика.

Дуська времени тоже зря не теряла. Убедившись, что Влас мертвее любого мёртвого, она сноровисто обмотала голову трупа грубой тканью "дорожки", откинула крышку подпола (у нас погреба делают прямо под кухней, чтоб далеко не ходить) и столкнула труп золотаря прямо вниз, туда, где хранились банки с соленьями и вареньем.

На полу осталось не больше чем пара пятнышек крови, на которые Дуська даже внимания почти не обратила — просто затёрла половой тряпкой, чтоб на вопросы лишние сердобольные не отвечать…

Тут уж совсем рассвело. Дуська вздохнула тяжело, платок чёрный на голову повязала и из дому отправилась. За калиткой что было сил кобылу Власову по крупу хворостиной хлестнула, чтобы шла отсюда, нечего глаза людям мозолить. Та и побрела себе…

Евдокия же по односельчанам пошла, весть скорбную сообщить. Слухи у нас разносятся быстрее, чем птицы летают, только три дома соседних Дуська и успела обойти, а уже вся деревня в курсе была, какое горе с ней приключилось.

Первыми, как водится, бабки кладбищенские, на ворон похожие, налетели. Дуську окружили, от гроба оттеснили, считай, все заботы на себя взяли. Соседи-мужики, не спрашивая, на кладбище отправились могилу копать. Потом визитёры потянулись, последнее "прости" сказать и Дуське соболезнование засвидетельствовать. Председатель одним из первых заявился, на угол с иконами косо так, неодобрительно глянул, но от нравоучений воздержался, понял, что не к месту и не ко времени. "Крепись, Евдокия", — только и сказал.

Ближе к вечеру, когда уже почти все односельчане последний долг Ленке отдали, Акулина пришла. К гробу даже не подходила, просто носом из стороны в сторону поводила и губы поджала озабоченно. Бабки-плакальщицы на неё покосились очень недобро, но даже не пискнули: боялись Акулину в селе куда как сильнее, чем товарища Сталина, а уж с председателем-то и сравнивать смешно. Старуха же к Евдокии тихонько подсела и шептать на ухо что-то начала. Видно, что Евдокия понимает, о чем речь, только эмоций у неё на лице немногим побольше, чем у истукана деревянного. Разве что головой изредка кивает. Акулина сказала ей всё, что хотела, потом пузырёк какой-то маленький протянула, который мгновенно в платье чёрном Дуськином исчез, и назад засобиралась.

Как совсем стемнело, Евдокия старух из дома выставила. Те вроде как собирались тут всю ночь сидеть, только Дуська так на них глянула, что ворон этих словно метлой смахнуло. Осталась Евдокия одна с Ленкой. Ну и я, конечно, как водится, сверху на чердаке сижу, всю сцену эту грустную сквозь щели наблюдаю.

Эх и плохо мне тогда было… Не говоря уж о том, что хозяйкой Евдокия была получше многих, а Ленку-то я вообще любил как дочь, если б у нас, домовых, могли дочери рождаться, тут ещё и другое что-то наложилось.

Мы ведь дом, в котором живём, как себя, ощущаем. Если стены подгнили, так у нас суставы ноют, если дверь перекосилась — зуб болеть начинает и так далее. А тогда почувствовал: что-то настолько нехорошее с избой творится, что чуть не наизнанку выворачивает. Снизу откуда-то такая гадость прёт, что хоть беги без оглядки. Так и валялся я на чердаке, мало что понимая, и то ли Дуську, то ли себя больше жалея. Очень нехорошо мне было тогда, одним словом…

Дуська же как сидела, так у гробика и сидит, как изваяние. Ни на шаг не отходит. Только в лицо дочки своей мёртвой смотрит, а уж о чём думает… Скорее всего, ни о чём, просто прощается. И ни слезинки, как будто выпил её слёзы до дна кто-то другой. С первого взгляда и не скажешь, кто большим покойником выглядит — дочка или мать.

41
{"b":"575143","o":1}