ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Это он меня куда-то уводит, в какой-то классовый подход. зачем мне Шукеть?! Самое противное, что именно этот скрипучий хрен по общему раскладу мне должен быть ближе всего, вот такая мне радость. Я через голодную юнговскую пайку, через казарму выхожу и сам такой себе есть, хоть и военный преступник, а Шукеть через низовую правду к коммунизму выходит. Да только тошно мне с ним целоваться. Но вместе с тем мы с ним заодно.

В общем, сижу я тут как на пепелище, среди очень скудно дымящих головешек. Каким-то жалким оказался паливший меня изнутри вопрос.

Никто мне не брат, и никто мне во враги не годится. Дедушка этот церковный как-то незаметно меня обвел, что ли? Дико я смотрюсь тут со своим графством и родовой обидой. Вот «шмайссер» на коленях — это правда, это настоящее.

Иона опять начал издавать какие-то звуки. Да он, старый черт, смеется вроде.

— А кто тебе про Мирона безногого плел?

— В отряде.

— Глупости. Антон Сахонь приехал в Порхневичи, когда тут еще Витольда не было, он на пана горбатился. Оксана была уже тяжелая. Мирон быстро родился. Думаю, Сахонь у кого-то ее отхватил — может, убил, может... Мирон ее сын, а не ихний.

Надо было вставать и уходить. На душе у меня было тошно. Чтобы уж как-то закончить разговор, я напомнил ему: раз про Мирона сказал, так уж и про Янину давай.

— А там все просто, проще не бывает. Скиндер-младший ее для себя уготовил, а тут дружки немецкие давай, говорят, — я так думаю и уверен — селянку совместно за нашу общую дружбу и оприходуем. Скиндер против, конечно, а они пьяные. дальше понятно? И его не пожалели, и ее не пожалели. Фашист, да еще пьяный...

Я встал.

Старик опять прокашлялся с хрипами, как будто внутри крутилось несколько мельниц:

— А ты что ж про главное не спросишь?

Главное?!

Я не сел, но в ногах стало слабо.

— Какое главное?

— А про мать свою, Елизавету Андреевну.

Все-таки пришлось сесть.

— Жива она. Она и тогда в погроме выжила, и потом жила себе. Сначала здесь, у меня, я за ней смотрел, чтобы ничего не сталось, а потом отпустил во Дворец. Там во флигельке, где фельдшер раньше жил, — ты хорошо знаешь расположение?

Глава четырнадцатая

Данута Николаевна жила и не жила: после смерти сына впала в состояние частичной летаргии. Она вроде бы ела, вроде бы понимала, когда к ней обращаются, ходила на работу, но у всякого, кто с ней разговаривал, оставалось ощущение, что она не полностью участвует в разговоре, значительной частью своего существа пребывает где-то не здесь. Николай Адамович вел себя похоже, из дому выходил мало, листал старые бумаги, но ничего, ни буквы не вписывал в них. Жизнь кончилась, высказываться о ней не имело смысла.

Жохова пыталась их как-то расшевелить. Заставляла поесть горяченького, — Данута Николаевна вообще ничего не готовила, — поддерживала огонь в ее буржуйке зимой, но эти попытки не выводили библиотекаршу из ее состояния. Она успокоила соседку, что рук на себя не наложит, но успокаивала таким тоном, что могло показаться, что только о том и думает.

На работе она проводила много времени, понятно — идти домой было иной раз просто невыносимо тяжело, а там все же люди, хотя и в людях она особенно не нуждалась. К ней обращались, она отвечала, сама не стремилась с кем-то разговориться.

Ни ее, ни Николая Адамовича не затронул, даже в малой степени не поколебал настроения слух о грандиозном наступлении Красной армии. Жохова аж подпрыгивала от нетерпения, и безучастность Норкевичей становилась ей с каждым днем все более неприятной: чего они, такие-сякие, думают внутри своего угрюмства?

И вот однажды в самом конце июня явился в библиотеку красивый немецкий офицер в сопровождении двух солдат. Что ему могло быть нужно в столь иноязычном заведении?

Собирайтесь, показал он жестами и зевнул. В последнее время наблюдательный человек мог обратить внимание на то, что немцы стали более озабоченными и нервными. Фронт, казавшийся вечным, как Китайская стена, дал трещины и там, и там, и земля стала понемногу загораться под ногами оккупационного режима. Соразмерно подпольной активности росла активность репрессивного аппарата. Раньше выкорчевывали подполье методично, теперь стали это делать азартно.

Данута Николаевна обо всем этом, может быть, и знала, но искренне считала, что это ее не касается и коснуться не может. Отняв у нее сына, жизнь подкинула ей в годину тяжких испытаний поразительно укромную, безопасную должность, где можно было, не обращая внимания на происходящее вокруг, баюкать свое горе. Как может библиотека оказаться вписана в узор партизанского сопротивления! Выдала книжки, получила книжки. Когда человек читает, он безопасен для режима. Занята его голова, да и руки. От литературы, возбуждающей патриотическое или классовое воображение, библиотека вроде бы была очищена еще при открытии. На всякий случай в столе, на удобном месте, у Дануты Николаевны лежал длинный, на восемь страниц, список тех авторов, которых следовало выуживать из библиотечного корпуса, если это не было сделано в свое время. Такие ЧП случались осенью 1941-го, но с тех пор в особой бдительности не было нужды. Книги потихоньку ветшали, в случае пополнения состава из собрания каких-нибудь репрессированных адвокатов или учителей Данута Николаевна осматривала кучу поступивших томов с санитарным списком в руках. Случалось, что приходилось кое-что выковыривать из кучи: большевистские издания или, например, горьковскую «Мать». Она сдавала книжку на огненную санацию, а по щекам ее текли несчастные слезы.

Какое можно при таком устройстве дела на ее должности допустить нарушение, Данута Николаевна представить себе не могла. И она испугалась. Испугалась — и очень этому удивилась. Казалось бы, все внутри умерло, выжжено, но, оказывается, для живого, прямо-таки панического страха у нее есть еще топливо в нервной системе.

Она надела свой вытертый плащик плохо слушающимися руками и, повинуясь жесту офицера, пошла вон из помещения. Спохватилась, что не отпустила клиентов и не закрыла двери, показала, опять же жестами, господину лейтенанту, что надо бы это сделать. Он, кстати, вошел в положение. Орднунг — это было ему понятно. Посетители уже и сами разбегались, про себя сокрушаясь при мысли, что теперь и библиотека место опасное.

Данута Николаевна знала, куда идти. Просто то серое здание, банковская контора и оптовая база торгового общества Волковысска, было в военные годы очень хорошо известно всем жителям города. В верхних этажах сидели следователи гестапо, а в подвалах были устроены камеры для подследственных и для пыток. Библиотекарша не ошиблась.

Ей было туда.

Офицер просто шагал следом за ней, похлопывая себя по ладони сложенными перчатками. Подойдя к застекленным и обрешеченным дверям, она подумала: зря она так заведомо съеживается, ее поведение похоже на признание. Только теперь уж поздно. Офицер отворил дверь, деликатно пропуская даму вперед. Ей и это показалось дурным знаком — вслед за вежливостью конечно же будет особая жесткость. Она начала вдруг объяснять, что это, наверно, ошибка. Она же библиотекарь, она же ничего такого... Однако ее вежливо, но решительно подтолкнули внутрь.

Прошли по коридору налево. Пустой коридор, страшный коридор. Шесть одинаковых дверей без надписей. Ахтунг, сказал лейтенант, надо подождать. Сам открыл дверь и на некоторое время исчез. Данута Николаевна прислонилась плечом к стене, хотя и не была уверена, что это можно. Ноги начали вроде как таять, очень бы нужно сесть. Не хватало свалиться. И это опять же говорит о ее виноватости. Чего бояться честному человеку!

Офицер показался и опять сделал свой приглашающий жест. Она вошла. Стол с включенной настольной лампой, за ним что-то пишет седой человек в гражданском костюме, на стене портрет фюрера, на окне решетка. Перед столом два свободных стула.

— Садитесь!

Седой только мельком на нее глянул, писание было для него важнее.

121
{"b":"579127","o":1}