ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Та-ак, а каковы теперь мои действия?!

Самому интересно.

Вообще-то лейтенант Кравцов должен был бы цинично наплевать — разбирайтесь сами со своими двухэтажными тараканами, а я пока тихонько полежу во мху на безопасном расстоянии. Урод, садист и людоед, какой он может иметь интерес, кроме сохранения своей шкуры, а с таким письмом в руках как раз лезешь в самое пекло.

У старшего сержанта Литвинова руки бы задрожали, если бы он решился такой пакет вскрыть. Достал бы он спички и спалил его: не доставайся ты никому.

А вот граф Александр Андреевич Турчанинов... еще не знает, как себя поведет.

Глава девятнадцатая

Она и не знала, что умеет воровать. Это пришло как темное озарение — можно не зарабатывать, а тихонько стащить с прилавка на базаре. Лучше на базаре, в магазине по-другому смотрят, и народу там поменьше, а базар, даже маленький скидельский базарчик у станции, — это коловращение народа. Там не только покупают-продают, рыночная толпа — это еще и биржа слухов. Тут же висит на стене доска объяв гебит-комиссариата.

Первая добыча — два яйца. Пока хозяин примеривался к швейной иголке, что ему принесли для обмена, Янина, трясясь от новых для нее ощущений, сунула руку, ухватила пару яиц из кошика и с мгновенной точностью отправила в карман своего замызганного пальтеца. Отходила пошатываясь, казалось бы — приключение почти невинное, если брать на фоне того, что пришлось пережить за последние дни, но на нее подействовало сильно. И в приблизительном варианте такого не было в семействе — воровство однозначно и презрительно порицалось, вплоть до «лучше здохнуть». Но все это досужие, мирного времени мнения. Когда брюхо подведено так, что кости позвоночника можно через живот прощупать, тут уж о стыде забывается.

Сара вылакала яичко с видимым удовольствием. Все же голодуха такая вещь, что пронимает даже всемирное безразличие. Без выражения на лице и искры живой в глазах, но глотнула так, что аж клекот в горле.

Обрадованная первым успехом, весело переваривая яйцо в гулком своем брюхе, она запихнула Сару за керосиновую лавку, там запах был как в газовой камере от нагретой солнцем цементной стенки.

— Сиди.

Вторая добыча — кусок немецкого мыла. Украден на одном конце базара, обменян на два бублика на другом. Тут уж Янина девочке целый бублик не дала, скармливала по кусочку. Жуй, жуй, брюхо будет болеть, когда глотаешь кусками.

На третьей ходке Янину избили, получила она кулачищем владельца по тому уху, что рядом с заплывшим глазом. Было больно, но хуже всего, что заработано клеймо воровки. Больше на базарчике не покажешься. Приползла, легла рядом с девочкой, вдыхая керосиновый воздух. Та все так же бесчувственно обнимала колени, пребывая в своем непроницаемом настроении.

Злой город Скидель.

А с чего она так решила? Ведь есть способ — побираться. Даже более противно, чем воровать, только что делать.

Попыталась встать, голова гудела. То ли от удара, то ли от голода, а может, и от керосина.

Пойдем парочкой несчастной, вдруг не окончательно зачерствела душа здешнего населения?..

Глава двадцатая

Николай Адамович понимал, что поступает неразумно, но ничего не мог с собой поделать. Еще два года назад он дал себе слово, что, если его позовут на передовую борьбы за белорусскую государственность, он не откажется. 24 июня 1944 года его вызвали в гебит-комиссариат и там вручили удостоверение делегата 2-го Всебелорусского конгресса — кусок серого картона с орлом и мощными печатями, одновременно еще и пропуск для проезда до Минска. Естественно было бы удивиться, а может, и возмутиться, что кто-то, не спросив его разрешения, начал вершить судьбу старого человека. Но Николай Адамович обрадовался: документ избавлял его от необходимости размышлять, прикидывать, на что-то решаться — вот он, документ, в руках, и надо думать только об одном — как доехать до места.

Казалось бы, даже слепому и неумному человеку должно было прийти в голову: не от хорошей жизни немцы вдруг пошли на такой широкий жест в сторону патриотической части белорусского населения. Из прилагавшихся бумаг следовало, что основным вопросом, что должен быть рассмотрен на конгрессе, будет вопрос о независимости белорусского государства.

Наконец-то!!!

Все следующие дни он пребывал в состоянии тихого внутреннего сияния, в душе, которая еще недавно казалась ему выжженной угольной ямой, переливались оптимистические краски, и он даже несколько раз укромно плакал. В один из таких моментов его застала Данута Николаевна с рассказом о вызове в гестапо. Сначала какая-то цепкая ледяная лапа хватанула его за сердце, но вскоре отпустила.

Вот видишь, сказал он дочери, разобрались ведь. Маслов — редкостный тип матерого агента-диверсанта-вредителя с тройным дном. Как он умудрялся при всех властях быть не просто на плаву, а в таком авторитете? Досада властей на него имела право быть страшной, и Дануту, как пособницу, вполне могли бы порешить, не рассуждая. Но ведь разобрались.

Данута Николаевна в свою очередь заплакала: а Адам?!

Он обнял ее за плечи и продолжил стараться быть объективным. Да, пуля была немецкая, но ситуация-то случайная. Никто ведь преднамеренно ангела нашего не казнил. И ты, дочка, иди работай, есть долг наш перед ней, властью. Мы уже никогда не получим полного счастья, но трудиться во имя надежды — тоже жизнь.

Данута Николаевна хотела еще попытать батька своего про слухи, что стронулся фронт и во все щели полез красный демон, но пожалела отца. Пошла стирать и штопать его рубашки. Втайне она считала, что никто из вызванных на съезд белорусских мужей доверия не явится, и отчетливее отца она видела паническое лукавство оккупантов. И не могла она простить смерть сына той самой нерассуждающей немецкой пуле.

Самый разгар операции «Багратион», армии красных фронтов неодолимо надвигаются на белорусскую столицу, а господин фон Готтберг, сменивший на посту начальника генерального округа «Белоруссия» незабвенного господина Кубе, решил перейти к широким политическим жестам.

Конечно, Николай Адамович не был наивным и слепым человеком, но в душе у него на все сомнения был один ответ — пусть!

Что-то похожее на гибельный восторг зашевелилось под волнами патриотического сияющего мечтания в душе пана Норкевича; все аргументы были в пользу того, чтобы скрыться под Зельвой, в подполе у супруги, и дождаться закономерного и, видимо, неизбежного исхода, но что-то болезненно восторженное поднялось из тех самых глубин и начало диктовать другую линию поведения.

Данута Николаевна, не споря с отцом по существу, выдвигала боковые аргументы: как же ты поедешь — сплошь жестокая партизанщина!

Поезда ходят. Пусть не пассажирские, найдется место для одного старика и в солдатской теплушке. Тем более с такими бумагами; как было сказано — приказ пропускать всюду и доставлять бесплатно.

Оставив плачущую дочку, он отбыл, помахивая старым кожаным саквояжем, на вокзал, где ему велено было ждать транспортной помощи. Странно, но настроение было приподнятое, и даже мысли о драматическом характере события куда-то отступили. Верилось вообще в какие-то фантастические вещи — что конгресс каким-то образом послужит развороту военных событий, напирающие фронты отпрянут, устыдившись своей железной нахрапистости. Тучи танков замрут, давая белорусам сказать нужное слово в историческую минуту. Ведь в самом деле, не может же такое грандиозное событие, как Всебелорусский конгресс, оказаться просто химерой.

На вокзале его подсадили в довольно удобно оборудованный вагон, где уже на лавках сидело человек пять-шесть, оказалось — делегаты от гродненского, лидского, новогрудского отделений Самопомощи. Настроение еще более просветлело. Одно дело — в одиночку мыкаться и пробираться, другое — попасть в русло могучего организационного потока.

— Вы меня не узнаете, Николай Адамович? — почти сразу подсел к старику молодой мужчина в хорошем, чуть великоватом черном костюме и заломленной назад европейской шляпе с прямыми полями.

126
{"b":"579127","o":1}