ЛитМир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца
Кукла затворника
Приручи свои гормоны: простые способы быть здоровой
100 ключевых моделей и концепций управления
Погружение в отражение
Отказ всех систем
#Selfmama. Лайфхаки для работающей мамы
Госпожа Ангел
Выпечка в мультиварке. Пироги, пирожки, кексы
Код Средневековья. Иероним Босх
Содержание  
A
A

У Павла Петровича, напротив, работ на выставках всегда было много, критики его хвалили, в славе он любил купаться и имел молодую, раза в три его моложе, красивую жену, большую властную женщину кажется, из бывших натурщиц.

Но девушек-натурщиц оба любили до самозабвения, и, едва появлялась новая, да еще хорошенькая, оба закрывали двери натурного класса и там долго детально усаживали, «устанавливали» модель — искали эффект. Павел Петрович всегда выходил после таких постановок походкой сурового триумфатора, ни на кого не глядя, шествовал по коридору. А уши полыхали зарей.

Болотников оставался в классе, но не рисовал никогда, а лишь глядел на женщину и не так совсем, не оценивающе и не восторженно, с голодом, как иные наши преподаватели мужчины, всегда прибегавшие поглядеть на новенькую. Болотников смотрел на женщину, как бы проверяя какие-то свои пропорции, переходя с ног на бедра, пройдясь взглядом по склону спины, не задерживаясь на груди, и обратно. И не понять было, восхищался он, не доверял чему-то или был разочарован, но последнее вернее. Насмотревшись так, он уходил.

Я же, как ни странно, никогда натурщицами не обольщался. Раздетая. Принужденная. Терпящая над собой платное насилие десятков мужских глаз, натурщица была неинтересна мне, как вещь, мне не принадлежащая. К тому же это были сплошь тощеватые, битые жизнью и прошлым «девушки» и женщины с кислым, тертым многими телом.

Глава VII. ЭТЮДЫ ИЗ ПРОШЛОГО

Ах, натура моя! Натура! Наступала теплая, предлетняя уже погода, и целые дни я маялся. Женщины в легких платьях, тонких юбках, трикотажных синих штанах, в широких юбочках-кринолинах — только входили в моду — в кофточках с просвечивающими бретельками бюстгальтеров, с обозначающимися на тугих задочках резинками, девочки с косами, роскошно ласкающими поясницы. Девушки, женщины, девочки. Я не мог на них (на вас!) наглядеться, надышаться, насытиться вашим видом никогда. В жарких парных трамваях, стиснутый вами со всех сторон, сдавливаемый вашими животами, грудями, бедрами и коленями, я так часто вспоминал лагерь, где стонут без вас и теперь обездоленные безвестные мужики и где пригрезиться даже не могло, что можно вот так задыхаться, захлебываться в океане женского тела, потного, пахучего, податливо мягкого и словно бы упруго-резинового, но сравнение страдает — резина ведь не излучает ничего, а здесь кругом живое, теплое, томящее своими токами, никем не познанное излучение, передающееся неведомо как.

Я ловил себя уже на том, что одиночество мое невыносимо, и чем я не в зоне, если никто меня не ждет, не любит, не ищет и не пытается даже со мной заговорить? Разглядывая себя в зеркало, видел худощавого парня, плечи ладные, крепкие, лицо несколько злобновато — все еще лагерь, — но уже не темное, сошел этот «тюремный», зэковский загар, нормальное лицо. Глаза у меня темно-серые, нос не большой и не маленький, рост сто восемьдесят — чего еще? И волосы не изрежены, под затылком только слева белая полоса. Это Ижма. Осталась. И два шрама — один у брови, другой у левой губы, тоже с Ижмы в драке, и на бревнотаске ударило сучком. Но женщины, тем более девушки, как поглядишь, избегают. И сам не умею знакомиться, если нравится — и вовсе. Дурак дураком и как немой. Из-за зубов, может.

Все каникулы летом провел я в городе и к тому же остался совсем один. Весной отец умер. И вроде бы крепкий еще, сухонький. Смерть родителей всегда внезапна. Ее не ждешь, не представляешь. Пришел из училища, а он у порога. Ничком. Кровь. И эта смерть надолго вывела меня из нормального состояния. Все казнил себя, что даже не приветил отца как следует с возвращения, не пригрел и не обрадовал ничем. Отец будто этого и не ждал, рад был, что я все-таки вернулся, а вот все мы, дети, наверное, жестоки к старшим и редко любим тепло, всех считаем бессмертными. Лагерь, конечно, наверное, испортил меня, очерствил, затемнил душу, много сору за десять лет, не вытряхивалось, не выветривалось скоро. Лагерь, может, обратное почти превращение человека в вечного зэка?

Днем, в каникулы, да еще без отца, я не мог сидеть в нашей барачной комнате с окнами в стадионный забор. Я уходил в город и целыми днями неприкаянно слонялся по улицам, площадям, столовым, пивнушкам. Питаться мне, привыкшему к черной невдосыта пайке, было куда просто. Укладывался в рублевку-две, свои деньги на исходе, отцовских не было, да благо и долгов за ним не числилось.

Жизнь — бродяга не бродяга, а около того — устраивала меня, хотя и томила непредсказуемой ненужностью. Конечно, я даже не думал о женитьбе. Когда? На ком? И кто пойдет за меня, как только узнает мое зэковское прошлое? И не в том даже дело. Училище мотать еще год. Атам? Там и тоже неведомо… Выбиться в настоящие художники, иметь мастерскую, зарабатывать на жизнь картинами? Хо-хо! Испарялась потихоньку дурная моя самонадеянность. Понимал теперь: отец-то, может, прав был, покашливал, когда я опять поступал в художественное. Нищий нелегкий хлеб. Хлеб ли еще? Что такое художник «в условиях развитого социализма»? Утешался. Не я один. Для чего-то существует такое училище. И художники бывают разные, и в великие выходят из малых… Бывало… Знал еще, что не буду писать праздники, шествия, великих вождей и продолжателей. Знал, не буду копиистом. Знал, вроде — у меня свой путь… А сомнение точило, глодало душу. Кончатся жалкие мои надежды вместе с жалкими деньжонками, и придется тогда и училище побоку, и плевать на мечту. От всего этого спасал город. Давал будто какую-то надежду.

Однажды я сидел на скамейке недалеко от троллейбусной остановки. Был знойный, гнетуще жаркий день, и все кругом и сплошь ели мороженое — я не исключение. В своем рублевом бюджете я мог позволить такую роскошь, когда лишь набредал на самое дешевое фруктовое мороженое по семь копеек стаканчик. Фруктовым я и наслаждался. Внезапно рядом со мной опустился на гнутую скамью легкий взлысистый мужичонка, в дрянной рубашке с короткими рукавами, брючках бумажного тика «дешевле-некуда», «три с полтиной километр», и стоптанных пластиковых босоножках. Мужские босоножки и лучшего вида — паршивая, несолидная обувка, и, глядя на них сперва, по привычке все замечать, я перевел взгляд на соседа. Он нервно, еще более жадно, чем я, глотал розовое, льдистое мороженое, блаженно давился им, замирая, очевидно, от ноющей боли во лбу, отдыхал на мгновение и снова глотал, жадно-быстро орудуя палочкой. Оштукатурив стаканчик, тотчас принялся за другой. «В лагере ты не бывал, — привычно подумал я, — раз так торопишься-жрешь». Но, приглядываясь к нему искоса, я понял, что передо мной, а точнее, рядом, сидит очень давний знакомый. Давний… Сколько же лет мы не виделись? Мужичок же, полуповернув ко мне лихорадочное впалое лицо с зелено-дымными нездорового тона глазами, медленно усмехнулся. Я узнал. Юрка! Мой детский товарищ по бараку, по школе. Он был старше меня года на три по возрасту, но, вечный прогульщик-двоечник и лодырь, учился со мной в одном классе. Это был «Юрка-бабник», ненасытный тогда уже девочник-маньяк, который все лето проводил по пустырям и садам, выслеживая парочки, или не вылезал из нашего барачного сортира, где им были прорезаны многочисленные дыры в заветную женскую половину. И если уж быть до конца честным, он куда превосходил меня во всем таком: крал с веревок у барака женские штаны, лазал под подолы к девчонкам в давеже раздевалки, водил меня вечерами подсматривать в окна, и это с ним вместе караулили мы у лестниц поднимающихся учительниц и старшеклассниц.

Остановив на полпути руку с палочкой, на которой мрел тающий розовый кусочек, приятель мой давний, как сквозь мглу времени, смотрел на меня, как бы превращаясь в того костистого худыря-мальчишку с большой не по телу головой, то возвращаясь в этот словно уже старческий возраст. Он выглядел в самом деле удивительно состарившимся, лет на двадцать старше меня. На боках полулысой головы сплошь седина, от прежнего вертячего Юрки лишь обтянутые тонкой кожей скулы и глаза с тревожным жаром неуемного фанатика. Мы не виделись с ним лет пятнадцать, ну, может быть, и поменьше, потому что еще задолго до моего ареста он уехал с отцом (жили они без матери) из нашего барака на дальние загородные улицы, и я не видал его, хотя, бывало, словно и тосковал. С Юркой было удобнее, проще, увереннее и словно бы безопаснее искать и видеть то, что оба мы ненасытно, неизвестно, кто больше, искали и жаждали.

18
{"b":"579322","o":1}