ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Принимая во внимание последовательно выдержанное построение образа князя Мышкина по модели Дон Кихота, нельзя не заметить и параллелизма, и контрастного противопоставления экфразисов: самопосвящение в рыцари, принесение Дон Кихотом обета верности «жестокой Дульсинее» – рыцарственное решение князя отдать себя делу спасения Настасьи Филипповны и целование портрета красавицы, терзаемой духом гордыни. Оба героя, не помышляя о реальной встрече со своими избранницами, приносят обет верности чистому идеалу. Но параллелизмы и подобия лишь сильнее оттеняют различия во внутреннем смысловом содержании картин. Для Дон Кихота гордая неприступность Дульсинеи – символ идеального совершенства. Как невоплотимо прекрасный идеал, созданый в воображении героя, Дульсинея не может ни миловать, ни страдать, ни любить, и Дон Кихот отдает себя не ее спасению, а мечтает победить злых волшебников, которые своим колдовством сделали Дульсинею недоступной его взору. Мышкин же, всматриваясь в портрет красавицы, сразу проникается состраданием к ее жизни, узнаёт, что она «ужасно страдала». Загадка в том, «добра ли она. Ах, кабы добра! Всё было бы спасено!». Рыцарственно благородный и чистый душою Мышкин тем не Дон Кихот, что посвящает себя служению не платоническому идеалу, а предается делу спасения страдалицы, лишенной дара милосердия и милования, умения принимать благодеяния и воздавать любовью за любовь и сострадание. Парафразируя Шекспира, можно сказать, что всё было бы спасено, если бы она могла полюбить его за состраданье к ее мукам и силой его доброты возродить любовь и доброту в своей душе.

Болезненные моменты вживания Мышкина в душевный облик и зрительный образ Настасьи Филипповны переданы в повествовательной ткани романа серией экфразисов: внезапных появлений то наяву среди дня, то в полумраке ночного парка, то в тревожных снах, когда ему видится лицо «этой женщины», Впоследствии он согласится с Радомским и будет упрекать себя в том, что не распознал, какие губительные силы таились за «фантастической демонической красотой» этого лица (482). Настасья Филипповна считала себя виновной в том, что Тоцкий сумел «распалить, развратить», приобщить ее греху и гордыне и потому искала не возрождения своей душе, а самоистребления. И Мышкин, с первого взгляда на Рогожина прочитав в чертах его лица одержимость столь же разрушительными страстями, будет от встречи к встрече, из раза в раз убеждаться, что Настасья Филипповна сознательно предает себя Рогожину и спасти ее невозможно.

Во всех словесных картинах лицо Настасьи Филипповны остается увиденым глазами Мышкина, с его позиции. О своих переживаниях он таинственным голосом сообщает Радомскому: «Вы не знаете, Евгений Павлович… я этого никому не говорил… но я не могу лица Настасьи Филипповны выносить… Вы давеча правду говорили про этот тогдашний вечер у Настасьи Филипповны; но тут было еще одно, что вы пропустили… я смотрел на её лицо! Я еще утром на портрете не мог его вынести… Воту Веры, у Лебедевой, совсем другие глаза; я… я боюсь ее лица! – прибавил он с чрезвычайным страхом (8, 484)». Портрет, лицо, глаза – фокальные пункты, вокруг которых центрируются переживания трагической судьбы Настасьи Филипповны и невозможности спасти ее[86].

Через весь роман Достоевского проходят приписываемые Мышкину и исходящие от разных персонажей повторяющиеся афоризмы о таинственной силе красоты и ее еще более таинственном воздействии на окружающих. Аглая запрещает князю пускаться перед гостями мамаши в рассуждения о том, что «красота спасёт мир»; Ипполит слышал от Коли, который «пересказал ему», что князь «раз говорил, что мир спасет красота». Дразня князя влюбленностью и намекая и на Настасью Филипповну, и на Аглаю, он задает ему вопрос, какая красота спасет мир, и, не дожидаясь ответа и снова ссылаясь на Колю, спрашивает князя: «Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином» (317). За вопросами, которые не получают ответов и разъяснений, стоят новые ряды сопоставлений и противопоставлений: вера и христианская доброта рыцарей-спасителей и идеальные образы их идеальных красавиц. В пределах контекстуального целого романа сопоставительное истолкование этих словесных картин-экфразисов показывает, что автор романа Идиот, изображая положительно прекрасное лицо своего героя, имел намерения представить его «ревностным христианином», но не толковать его личность как Imitato Christi.

Портрет Настасьи Филипповны как дар искателю ее руки

Говоря об искусстве портрета и фотографии в связи с экфразисом, Джон С ал лис приводит ряд философско-эстетических суждений европейских поэтов и мыслителей относительно природы мимезиса и показывает, что к концу XVIII – началу XIX в. представления о мимезисе как имитации / подобии действительности принципиально отличались от понимания практики копирования как буквального повторения. Он суммирует опорные формулировки Канта и Кольриджа: «…подобие отличается от копии тем, что оно с необходимостью предполагает и требует различия, в то время как копия нацелена на идентичность – тождественность»[87]. Исследователя интересует соотношение /отношение мимезиса и понимания, конкретного образного художественного отражения и абстрактного умозрения. Предложенные им оппозиции следует учитывать при сопоставлении копий, созданных механическим способом (типографская печать) с подобиями – экфразисами, которые подчеркивают различия между механическим повторением и ре-презентацией, новым представлением о показанном, возникшем или перевозникающем у созерцателя. По смыслу и содержанию показанного и увиденного подобие является экфразисом и передает отличия явления ожидаемого от отпечатка чего-то уже существующего, созданного и лишь повторенного копированием. Для Мышкина каждая новая встреча с ожившим портретом Н.Ф, раскрывает то, что не было скопировано аппаратом, подчеркивает отличие живой натуры оы того, что Барт определяет как stilled life, застывшее бытие. Эффект узнавания в изображении представления и ре-презентации, т. е. показ отличий от натуральной модели, ставшей копией, повторится при описании встреч Мышкина с Пар феном Рогожиным и с портретом его отца. Заказной портрет, изготовленный при жизни старика, так и остался висеть в комнате, которая теперь стала кабинетом сына. Характерно, что и у Настасьи Филипповны (как воспроизводит ее слова Пар фен) при взгляде на портрет отца возникли такие же, как и у Мышкина представления о личности сына. Подобно князю, она бессознательно парафразировала и применила и к Рогожину и к самой себе Пушкинские строки о роковых страстях и судьбах (178, 179).

Поднесение и получение портрета в дар – распространенный сюжет как живописного, так и словесного искусства, который передается эффектно и выразительно средствами диалогического экфразиса. Избегая пространных отступлений в теорию, ограничимся замечанием, что опираясь на бахтинский подход, о «хронотопе дарения» можно говорить так же точно, как о «хронотопе встречи» или «хронотопе дороги»[88]. Экфразисы портретов можно классифицировать по системе, разработанной Кранцем, но поскольку его классификационные принципы рассчитаны на максимально широкий ассортимент стихотворений-картин, специфика межсубъектных отношений: даритель – получатель дара, столь важная для толкования стихотворных портретов, им не учитывается[89].

В интимной жизни и домашней культуре подаренный портрет (а с середины XIX в. и фотопортрет) воспринимался как обещание, залог встречи. В сюжетике словесного повествования обретение портрета побуждало героя отправиться на полные приключений поиски, служило напутствием, залогом встречи, обещанием взаимной верности. Экфразис «женский портрет как дар / подношение» предполагал, что дарительницей была суженая, дама сердца, а адресатом и получателем портрета – ее избранник. Портретная рама, футляр, в случае с миниатюрой превращавший портрет в талисман, позднее, в фотографии – границы поля фотобумаги, на которой запечатлелось изображение дарительницы, приобретали особую смысловую значимость, символизируя разлуку, невозможность быть в данное время вместе. В такого рода портретах лицо и поза дарительницы представительствовали от живого мира ее обитания и от мира ее сердечных чувств. А переживание удаленности «оригинала», воспороизведенного на холсте, от самой дарительницы укрепляло в получателе дара веру и надежду на победу над временными и пространственными преградами, разделяющими любящих. Портрет, врученный как дар, становился реликвией. Эмоционально-смысловые оттенки интерпретаций, которые заключал в себе такого рода портрет-реликвия, были чрезвычайно богаты и остаются такими же поныне[90].

вернуться

86

Ср. первую встречу с Настасьей Филипповной, когда князь говорит ей: «Я ваши глаза точно где-то видел… Да этого быть не может!.. Может быть во сне…» и изображение полузабытья князя на зеленой скамейке в павловском парке: «наконец, пришла к нему женщина; он знал ее, знал до страдания; он всегда мог назвать ее и указать, – но странно, – у ней теперь было как будто совсем не такое лицо, какое он всегда знал… В этом лице было столько раскаяния и ужасу, что казалось – это была страшная преступница…»– У князя возникает предчувствие, «что эта женщина явится именно в самый последний момент и разорвет всю судьбу его как гнилую нитку». См. также изображение исхода дуэли соперниц: «Убитое, искаженное лицо Настасьи Филипповны глядело на него в упор и посиневшие губы шевелились, спрашивая: 'За ней? За ней…. Она упала без чувств ему на руки» (90, 352,467, 475).

вернуться

87

John Sallis, «Mimesis and the End of Art»: «The imitation differs from a copy in this, that it of necessity implies and demands difference – whereas a copy aims at identity», // Intersections: nineteenth – Century Philosophy and Contemporary Theories, ed. T. Rajan, David L. Clark (NY: State University of NY Press, 1995), pp. 61: 60–78.

вернуться

88

Экфразис портрета – устойчивый компонент архитектоники и композиции таких повествовательных форм, как древнегреческий любовный роман, роман испытаний, христианские апокрифы и жития. В драматургии Шиллера, Виктора Гюго, в светских романах, в сентиментальных и романтических повестях экфразис портрета сохраняет свою знаковую функцию залога-обещания.

вернуться

89

Gisbert Kranz, Das Bildgedicht, Bd. I, Theorie Lexikon. Кранц рассматривает структуру и типологию смысловых соотношений: «стихотворение – поэт – картина – живописец» применительно ко всем видам стихотворений о произведениях европейского изобразительного искусства и истории словесного и живописного творчества. Ближе других к экфразису подношения портрета и созерцанию полученного дара подходит его категория любовных экфразисов (стр. 230–232), в которой стихотворные портреты составили бы особую подгруппу.

вернуться

90

Кранц составил аннотированную антологию немецких поэтических текстов: «Собор в стихотворении». Аналогичным образом можно создать антологический сборник русской поэзии и поэтической прозы «Твоё лицо в его простой оправе» с доминантным мотивом лирической ре-презентации встречи – разлуки с портретом Настасьи Филипповны – «незнакомки» – «Прекрасной Дамы» – «Фаины» – Маски – и т. д., включая стихотворные экфразисы в романах Саши Соколова и в повести «Москва – Петушки» Венечки Ерофеева и произведения постмодернистов XXI века.

17
{"b":"586742","o":1}