ЛитМир - Электронная Библиотека

«Так, — говорит Харм Петерс, — именно так я все себе и представлял. Море плакатов. Сборщик налогов Шмидт. Государственный деятель Штраус. И каждый гарантирует безопасность».

«Нет никаких гарантий, — твердо уверена Дёрте. — Все очень зыбко. Все они пытаются ввести нас в заблуждение. И лишь „зеленые“. Ты только посмотри, какие „зеленые“ старательные».

«Они, — говорит Харм, — заварят кашу со Штраусом. А расхлебывать ее будут и они, и мы».

«Эй, — говорит шофер такси, — вас, наверное, долго не было здесь?»

«Азия», — говорит Харм, — «Индия», — говорит Дёрте.

«Видел по телевизору, — говорит шофер такси. — Когда смотришь, что там у них происходит, понимаешь, что здесь у нас все же лучше».

И что надлежит сказать об этом Харму и Дёрте в фильме? Следует ли им поддержать уверенный голос канцлера? Придет ли им в голову что-нибудь типа «с одной стороны — с другой стороны»? Или они молча расплатятся, сядут в поезд, направляющийся в Итцехое, и поволокут свой спор на тему «Зеленые да — зеленые нет» из Итцехое в Глюкштадт по равнинным землям Кремпер — Вильстермарша точно так же, как они то договаривались, то, наоборот, отказывались завести ребенка на протяжении всего маршрута Бомбей — Бангкок — Бали? (Теперь он хочет «черт возьми, наконец, стать отцом»; она же снова хочет — «пойми же наконец» — принимать таблетки.)

И как проходит их возвращение в Итцехое, которое встречает обоих, выкрашенное в цвета предвыборной кампании? Здесь Харм мог бы прийти в ярость, вытащить на привокзальной площади из своей ручной клади ливерную колбасу и швырнуть ее. (Он целится в плакат с изображением Штрауса, но попадает в висящий рядом плакат с изображением Шмидта.) «За тебя, Франц-Йозеф!» — «Мне очень жаль, Гельмут…» Или же позволю им обоим (все еще вместе с колбасой) без всякого перехода добраться домой, где они распаковывают свои чемоданы: она — свои изящные фарфоровые безделушки, он — свои раковины и куски застывшей лавы.

Или же они забирают у Уве Енсена свою кошку, которая содержалась у него на полном пансионе. И там Дёрте вдруг начинает плакать навзрыд, поскольку их серая с белыми лапками кошка, которую вполне могли звать Дикси, тем временем окотилась.

«Пять штук, — говорит сестра Уве Моника. — Три дня тому назад. Они еще слепые. Ты посмотри, какие они славные!» Но глаза Дерте застилает пелена. Она больше не хочет прислушиваться к голосу разума.

Или я сразу же после жесткого монтажа (и потому, что каникулы закончились) отправлю эту супружескую чету учителей в школу, где ученики засыплют их вопросами: «Сколько теперь стоит в Джакарте мотоцикл?» — «Ну вы наконец-то забеременели, госпожа Петерс?»

Или же я после быстрой смены кадров — скорый поезд на Итцехое, равнинная местность Вильстермарша, разлетающаяся на куски колбаса, кошка, родившая пятерых котят, неприятные вопросы учеников — сделаю так, что они оба немедленно ввяжутся в предвыборную борьбу. Я направлю их в трактиры. В Келлингхузене, Лэгердорфе, Вильстере и Глюкштадте они скажут то, что скажу я, когда начнется предвыборная кампания. Что несмотря ни на что. Хотя все так зыбко. И это все же меньшее зло. Поскольку оно. И не будет разрядки. Поэтому следует вопреки давлению обстоятельств. Тем самым нет. Но при Штраусе да. Это обязаны также «зеленые». Что только. Иначе получится. Грядущие кризисы. С которыми Шмидт, как уже часто бывало. Даже если мы потуже затянем пояса. И если кто притворится мертвым, ему это никак не зачтется!

Ты ушел от нас, Николас! Ты оставил нам свое стихотворение «Без отходов», которое я перед тем, как священник приступил к выполнению своих обязанностей и прокричали петухи, прочел вслух для всех нас: «…Статисты в жизни, аутсайдеры. Припавшие к капельнице системы…» Это правильно во все времена. В подтверждение вечного смысла этих слов позволю себе привести цитату из сонета Бунцлауэра: «И гонят нас как ветер дым». Ведь и Грифиус, и Борн в своих переживших их самих строках предвидели конец своей эпохи.

Конец эпохи Грифиуса так и не наступил. Убийственно веселая жизнь продолжается. И конец эпохи Борна — ты это знаешь, Николас, — также никогда не наступит. Убивая, мы тем не менее выживем и будем веселыми. Мы приспособимся к самим себе, сумеем защитить, обустроитъ и обеспечить себя. Мы захотим выйти из игры и продолжить свой род; в конце (после окончания фильма) этого захотят также Дёрте и Харм.

Я не выйду из игры. Если же я пытаюсь это сделать, то постоянно (это лишь кажется, будто где-то в другом месте) оказываюсь коварнейшим образом связанным прежними договорами. Мои истоптанные сапоги, в которых я столько раз пытался бежать. Зачастую мне приходилось для разгона уходить в давние времена, чтобы вновь стать современным. Так было. Так есть. И так будет, только в гораздо большей степени. Я с интересом жду, когда наступят восьмидесятые годы: современник, который вмешивается в ход событий. Ну и чудесно, насвистываю я в лесу. Я мечтаю о героических поступках. Я тащу готовый устремиться в долину камень на гору и цитирую. Я отправляюсь путешествовать и беру самого себя с собой. Вернувшись из Пекина, я творю на немецком, создавая первоначальный, второй и окончательный варианты главных и придаточных предложений. Я рассчитываю на слушателей, которые пропускают услышанное мимо ушей. Я не могу работать без отходов. От моего усердия никакого прироста у вас не произойдет. Так как если я выступлю перед немцами и (как это уже было опробовано в Китае) покажу им богатство, заведу речь о двух немецких литературах и назову это свершенным нами чудом, я сумею, правда, доказать, что, в отличие от других уже изрядно обветшавших чудес, оно пока еще имеется в полном составе, но немцы ведь не знают себя и не хотят ничего о себе знать.

Постоянно они должны быть или в кошмарном большинстве или в жалком меньшинстве. Здесь ничто не произрастает без ущерба для них самих. Об их колоды раскалывается все. Тело и душа, практика и теория, содержание и форма, дух и сила — это всего лишь дрова, которые можно уложить рядами. Жизнь и смерть они также тщательно раскладывают по саженям: своих живых писателей они так охотно (или с сожалением) отправляют в изгнание; зато для своих мертвых писателей они вяжут венки и изображают из себя участников траурной церемонии. Они — родственники усопшего, готовые ухаживать за памятником на его могиле до тех пор, пока расходы на это остаются вполне приемлемыми.

Но нас, писателей, никак не получается превратить в мертвецов. Ведь мы — крысы и навозные мухи, которые подрывают согласие в обществе и пачкают чистое белье. Возьмите их всех, когда вы в воскресенье после обеда (пусть даже участвуя в викторине) стараетесь найти Германию: мертвого Гейне и живого Бирмана, Кристу Вольф там и Генриха Бёлля здесь, Логау и Лессинга, Кунерта и Вальзера, поставьте Гёте рядом с Томасом, и Шиллера рядом с Генрихом Манном, пусть Бюхлер окажется в заключении в Баутцене, а Граббе — в Штаммгейме, слушайте Беттину, уж если вы слушаете Сару Карш, и пусть Клопшток черпает познания у Рюмкорфа, Лютер у Джонсона, а вы познайте у мертвого Борна юдоль печали Грифиуса и у Жан-Поля мои иллюзии. Кого еще я знаю в прошлом. Не пропускайте никого. От Гердера до Гебеля, от Тракля до Шторма. И плюньте на границы. Пожелайте только, чтобы языку не мешали. Будьте богатыми в ином понимании. Заберите прибыль себе. Ведь ничего лучшего (по обе стороны проволочных заграждений) у нас нет. Только литература (и ее первооснова: история, мифы, чувство вины и прочие перипетии прошлого) возвышается над обоими угрюмыми, отгородившимися друг от друга границами государствами. Пусть они и дальше противостоят друг другу — по-другому они не могут, — но только заставьте их, чтобы мы не стояли больше согнувшись под проливным дождем, принять эту общую крышу, эту нашу неделимую культуру.

Они будут противиться, эти оба государства, поскольку источник жизни для них — противоречия. Они не хотят быть такими же умными, как Австрия. Они постоянно вынуждены отделять их Бетховена от нашего Бетховена (который покоится в Вене). Их — наш: ежедневно они лишают Гельдерлина гражданства.

56
{"b":"586918","o":1}