ЛитМир - Электронная Библиотека

Что за чудесные мелодии полились в пещере, разбрызгиваясь, будто кумыс из золотой чаши. Если присмотреться внимательно, было заметно, что нежное сердце Апар под эту удивительную мелодию рассыпалось на кусочки, разлетелось песчинками звуков…

Пришел день. Мы посадили Апар на коня, а сами двинулись следом вниз по ущелью. Акжака остался похороненным под полой готового обвалиться обрыва, точно прикрываясь плохой шубенкой. Снова запел комуз Апар. Но это уже не огонь, а роса, выпадающая на рассвете от дуновения ветра, это капля грохочущего водопада, брызнувшая на берег, это душа, расколотая пополам, это ноющее сердце.

Так мы добрались до выхода из ущелья — там стояли три юрты. Апар сошла с коня.

— Я довольна вами на этом и том свете, идите. Если не умрем, то встретимся. Хотя народ Джумгала и не тронулся с места, вам не следует возвращаться туда. Поезжайте в Чу, там сможете прокормить себя. В этих юртах — мои родичи. Пусть Батыркул теперь меня изжарит и съест, если желает. После разлуки с Акжакой мне все безразлично. Единственное, о чем прошу вас, рассказывайте людям об Апар и Акжаке. Рассказывайте о том, что в мире есть любовь, есть любящие и любимые. Прощайте, — сказала Апар.

Теперь, когда я вспоминаю зимние горы Кочкорка, в моей памяти возникают огонь в пещере, ночь, звуки комуза. Больше я не слыхал об Апар. Я сравниваю ее с той удивительной огненной лисицей, что редко встречается в жизни, о которой рассказывал как-то в повести о двух знаменитых охотниках. Я не хочу сказать, что полюбил ее. У меня нет сердца, достойного такой любви и такой женщины, — сердца, которое всегда трепетало бы, рождая любовь. Я был всего-навсего Серкебаем, а она — Золотым родником, родником, что всегда, каждую минуту очищал себя, смывал с себя пыль, не давая ей осесть. Всю жизнь я умываюсь водой этого родника. Когда меня постигает неудача, я вспоминаю этот родник и чувствую облегчение; когда ощущаю жажду, утоляю ее водой этого родника. Родник — многое для меня. Я стыжусь его, я боюсь его, только он для меня — доброта, только он — поддержка, а что касается Аруке… О, я совершил по отношению к ней множество глупостей. Стоит мне вспомнить о ней, как сердце мое разрывается.

Если я не вспомню обо всем этом, глядя на Серкебай-жар, если не расскажу, когда мне приказывает Прошлое, — значит, я совершу грех. Однако если возьмусь рассказать, сколько же мне понадобится слов?.. Будто песчинок в речной отмели. Откуда возьму их? Я не в состоянии поведать вам обо всем. Да и нет нужды…

Сколько же выпало на мою долю! Как говорится, не видел смерти, остальное все повидал. Как только не крутила меня жизнь, показывала все огни и воды, кидала из стороны в сторону и в конце концов закинула сюда, в этот самый Серкебай-жар. Мало того, ведь я разбогател, а? Кырбаш стал незаметно моим слугой. Когда много пищи, тогда много и церемоний. Хуже всего зазнаться в такую вот голодную пору. Я зазнался. Теперь я не сидел в шалаше — на коне под хорошим седлом, принарядившись, разъезжал по окрестным аилам. И там, где меня, голодного и усталого попрошайку, недавно травили собаками, там теперь встречали с улыбкой, вопросительно разглядывали, припоминая: «Где же я видел этого человека?» Казалось, хозяева встретили старого знакомого, которого потеряли в давние времена. В каждом аиле я завел друзей. Теперь я был богат — жизнь повернулась ко мне лицом.

Я хотел отыскать Калычу — ведь она бежала в эти места, к киргизам рода солто. Я узнал, что она действительно здесь, и дважды нападал на ее след, но каждый раз слишком поздно.

В шалаше, где я жил, чего-то недоставало. Я хотел жениться. Хотя я и не говорил Кырбашу, это было причиной моих частых поездок по окрестным аилам. Однако пока ни одна из девушек не сумела понравиться мне. Там приглядываюсь, тут приглядываюсь, но когда сравниваю с Аруке, душа моя говорит каждый раз: «Не годится», — и я уезжаю.

Пока я мотался то туда, то сюда, аил, где жила Калыча, снялся со своего зимовья.

Утром я вскочил на коня и уехал, а вечером, когда вернулся, увидел, что в устье Красного яра, там, где мы жили, стоит маленькая юрта. Вышла женщина — лицо ее мне показалось знакомым. Я с трудом узнал в ней Калычу. Бледная, точно кровь ее высосал дракон, похудевшая, лицо в морщинах, будто у пятидесятилетней, — чего там скрывать, постарела. У юрты привязаны две кобылицы. Одна с жеребенком, другая еще не ожеребилась.

Мы встретились не только как старые друзья — как сын с матерью. Калыча сказала — она будто видит воскресшего друга, она будто видит батыра Сармана. Мы долго сидели, вспоминая о прошлом. В таких случаях слова текут сами по себе, точно песок с горы.

Две дочери Калычи не показывались, а я все не решался спросить о них, как вдруг из глубины оврага появилась девушка с ведром воды. Я узнал Бурмакан. Вся ее прелесть, красота и нежность, видно, остались в ту черную ночь на берегу Сон-Куля. Губы у бедняжки погрубели и зашелушились, как кожура ячменя, глаза затянуло холодом. Где огонь ее щек, подобный рассыпным искрам солнца? То ли устыдившись своей потрепанной одежды, то ли выказывая неприязнь, — знает ли о моем преступлении в ту ночь? — она отвернула от меня лицо; не глядя на меня, едва, уголками губ, поздоровалась со мной и ушла в юрту. Лишь фигура ее оставалась прежней. За всю свою жизнь я не видел девушки с такой гибкой фигурой — извивалась, будто волосяной мост.

Пока мы сидели в юрте и пили из чашек похлебку-жарму, мне казалось, что каждым своим движением Бурмакан проклинает меня. Иногда обратит свое лицо ко мне, но тут же, сморщившись, резко отворачивается. Мне показалось, она задыхается от обиды и сейчас, встретив меня, не сможет сдержаться, выскажет накопившееся на сердце — откроет мое истинное лицо. Я замирал в страхе. Сколько раз я порывался сказать о своей вине сам, но сдерживался. Я хотел просить прощения, хотел сбросить груз вины, давивший на плечи, но не сумел… Я видел — каждым своим взглядом, взмахом ресниц, движением Бурмакан судила меня. Я не мог поднять голову и взглянуть ей в лицо.

В очаге исходили пламенем ветки таволги. Не пламенем исходили, не горели — исходили горючими слезами. Слезы сока по красной коре только что сорванной таволги виделись слезами Бурмакан в недалекую черную ночь. Я понимал — Бурмакан сейчас нарочно жгла эту таволгу, заставляя плакать вместо себя, плакать, обвиняя меня. Да, я тогда слышал песню, спетую голосом таволги. Настоящая песня, ее мог услышать любой прислушивавшийся. Вот она:

Остался горный перевал и бесконечные отроги хребтов.
Осталось высокогорное пастбище, где слышалось ржание кобылиц.
Остался бедный киргизский народ,
Разлученный с перевалом, хребтами и пастбищем.
Остались бесконечные реки,
Их воды замутила печаль.
У разлучившихся со своими родными
Осталась лишь память о них, затих шум кочевий.
Повсюду в горах остались слезы,
Остались лежать головы покинувших родные места,
Мало осталось выносливых боевых коней,
Выходивших на состязание.

Горевшая в огне, дымившая, тлевшая таволга плакала голосом девушки, старухи, молодой женщины, ребенка. Временами слышался один протяжный голос, временами плакали сразу три-четыре голоса. Но какой бы голос ни раздавался, все говорили об одном — о трудностях, павших на голову человека, о народном бедствии. Таволга плакала о нас. Если бы не было бегства, если бы не было голода, — разве узнали б мы столько мучений?..

Я спросил у Калычи, где ее младшая дочь Бермет. Она отвечала, что в этом же Чуйском районе, в Шамши. Совсем недавно убежала к джигиту по имени Бекташ. Человек из соседнего аила приходил ее сватать за своего плешивого сына, к тому же еще и хромого, — тогда Бермет испугалась и убежала.

31
{"b":"586919","o":1}