ЛитМир - Электронная Библиотека

— Опять спит? Что ж, ладно. Попробую завтра, сразу же как проснется. Утренний воздух самый здоровый, чистый. Наверняка на пользу ему будет…

7

Что можно сказать? Он, видите ли, солдат. Любой ценой они хотят, чтоб он был солдатом, а я только и вижу, что он спит да спит. Спит и тогда, когда не спит. И я, хоть и люблю солдат, не могу, не смею на этого солдата даже взглянуть.

Но мастер, тот на него не нарадуется. Он снова видит в нем своего здорового сына-солдата, он вообще в его здоровье не сомневается. В корчме лишь о том и толкует, ни о чем другом ему говорить неохота: — Имро почти здоров. Скоро будет ходить, да и сейчас уже ходит. Увидите, скоро пойдет со мной на работу. Хворь из него вышла, с ним все в порядке, хотя пока слабый. Да ведь хлебнул немало, было с чего ослабеть. Доктор не оставлял ему никакой надежды, ан, видите, мы с Вильмой его отходили. Докторам не верю. Больно ученые, а чаще лечить речами горазды. На Имро все крест поставили. Доктор и ходить-то к нам не хотел, говорил, зря все, а потом и сам диву давался. Поверить не мог, что это мы с Вильмой его так выходили. А вот как, спросите! Да расскажи я все, и не поверите. Сперва я его только табаком лечил. Есть он ничего не хотел, поначалу и впрямь ничего. Бывало, я сам для него папироску раскуривал, приходилось и потянуть ее раз-другой! Иногда давал ему попить маленько воды — да разве пил он, силком приходилось в него эту воду вливать. Однако водица была из доброго колодца, во дворе у меня, право слово, знатный колодец, а в эту водицу подбавлял я и хорошего молока, вот увидите, скоро моего сына увидите, ему бы еще поесть как следует, не сегодня-завтра все подряд станет есть, он пока слабоват, и желудок у него слабый, но он уже приучается помаленьку и к более твердой пище, не сказать, чтоб совсем твердой, но приучается. Днями пожалует на улицу, а там увидите — станет что твой бык.

8

И все-таки Имришко не поправляется столь быстро, как мастеру и Вильме хотелось бы. Пожалуй, он все такой же. Вроде и ест сам, а когда сидит, иной раз начинает ерзать, словно с постели слезть собирается, только всякий раз ему это скоро надоедает, неохота или сил недостает долго ерзать. Самому, пожалуй, с постели ему пока не сойти. Такое и вообразить трудно. Обычно он просто сидит, а чаще лежит и глядит перед собой. Если двинет головой и переведет на что-нибудь взгляд, он все равно у него не меняется.

Иной раз мне думается, что он и не выздоровеет. Возможно, со временем придет немного в себя, а то и ходить начнет, так все говорят, но не скоро это случится, да и таким, как прежде, ему, пожалуй, уже не бывать. Ох, если бы я ошибался!

С Вильмой или мастером я бы и поделиться не мог этой мыслью, они бы наверняка рассердились и огорчились. Ведь они верят в Имришко, ухаживают за ним. Оба твердят, что он уже выздоравливает и что был бы еще здоровей, кабы ел больше. Лишь бы ему, дескать, окрепнуть. Но как, с чего он может окрепнуть? Еда по-прежнему страху на него нагоняет. А они знай ему наготавливают, наготавливают, чего только не наварят ему и какую только вкусноту не подносят, а он и не глядит на нее, приходится все совать ему прямо под нос. Иной раз хлебнет жидкого говяжьего супа, но всегда из кастрюльки, тарелку и ложку Вильме лучше ему не показывать, а иной раз чуть молока выпьет, и все. Даже молоком перебирает: то ему сырого хочется, то кипяченого, но это тоже кое-что значит, тоже, поди, добрый знак. В один прекрасный день мастер с Вильмой сходятся на том, что раз он молоко пьет, то может съесть и кашу.

И Имро съедает кашу. Но опять же из кастрюльки. Мастера это даже злит: — Имро, не дури! Каши боишься? Да ты ее уже давно ешь. Всякий раз, когда Вильма кипятила тебе молоко, я незаметно в него малость мучки подсыпал и наскоро замешивал, а потом убирал, чтоб она ничего не заметила. А теперь мы оба считаем, что пора тебе есть кой-чего и погуще. Это же каша! Раньше бывала пожиже, было в ней только малость муки, а теперь она с манкой, чуть погуще, сам видишь, что из этой кастрюли без ложки она и не вылазит. Теперь будешь ложкой есть. Притом сам. И не из кастрюли, а из тарелки. Где это видано, чтоб из кастрюли кашу лакать, кашу пить?! И суп можешь, и не один говяжий. Хоть всего и не съешь, а попробовать должен.

Имро поначалу только дивится. Но мастер вновь и вновь ему напоминает об этом, а за едой еще строже втолковывает, и Имро уже не противится, перестает пугаться тарелки и ложки, ведь тарелку перед ним держат, а ложкой — не так оно и трудно, он когда-то это умел, вот и снова у него получается, сам себе и набрать может, он даже находит, что тарелка лучше кастрюли, потому как все на ней видно и, ежели ему что не по вкусу, можно ложкой и обойти. В конце концов, так и не доев, он кладет ложку на тарелку и устало говорит: — Ну хватит!

Мастер с Вильмой минуту глядят на него, им-то кажется, что вроде бы еще не хватит. Но потом, наверно, подумают, а то и вслух выскажут, что другой раз придется ему съесть и побольше. А сейчас оставляют его в покое — он совсем изнурен. Еда всегда его так утомляет.

Сразу же после еды Имро заваливается на постель и спит…

Имро лучше. Он теперь и с постели сходит, правда с трудом, но, уж коль стоит на ногах и приложит усилие, если сосредоточится и принудит себя, способен сделать и без сторонней помощи несколько шагов. Однако он не любит себя принуждать, обычно мастер заставляет его, доглядывая при этом за каждым Имровым шагом, чтобы сын ненароком не потерял равновесия; мастер шагает рядом и при надобности всегда может его подхватить, удержать, подпереть, снова выпрямить. Но это только проверка, мастер одного его не заставляет ходить… Да и Вильма бы не позволила, ведь и она к Имро подскакивает, обыкновенно чаще, чем мастер, и, если бы речь не шла о деле серьезном, о больном Имришко, эти Вильмины семенящие подскоки и прискоки, пожалуй, были бы просто смешны — ведь она и без того все время при нем и обычно так близко, что ей вовсе незачем скакать и подскакивать, если бы Имро даже и падал; однако она все равно вокруг него прыгает и скачет, хотя при этом и за руку его держит или по крайней мере за рукав, а иногда и за шиворот рубахи. Мастер на нее даже сердится: — Ну что ты его не отпустишь? Чего все время его держишь? Отпусти рукав, чего бесперечь до него дотрагиваешься? Я небось знать хочу, набрался ли он сил хоть малую малость. Не мельтеши перед глазами, не лезь, а то брякнется, и будешь ты виновата. Еще и меня свалишь!

У Вильмы от таких слов наворачиваются слезы. — А если я боюсь, что он упадет? Слаб ведь. Разве не видите? Зачем его заставлять?

— Кто его заставляет? Однако ж попробовать не мешает. Чего хнычешь, ну чего опять нюни распустила? Видишь, дело у него на лад идет. Скоро станет ходить и без нашей подмоги. Нечего тебе его все время держать, виснуть на нем. Если и упадет, так лишь потому, что ты вкруг него прыгаешь. И не хнычь! Думаешь, хныканьем ему поможешь? Лучше положись на меня! Имришко, поди! Садись-ка сюда, к столу! Отдохнем. Завтрак готов?

Вильма утирает ладонью глаза. — Сейчас! Сейчас! Еще не успела. — Она чуть виновато глядит на Имришко, потом на мастера, и невольно в ее заплаканных глазах появляется невинная, почти детская улыбка: — Сейчас приготовлю завтрак. Совсем про него забыла.

Мастер садится возле Имришко. — Ну вот и постряпай! — говорит он Вильме все еще как бы сердито, но Вильма знает его и понимает: таким тоном мастер порой и пошутить не прочь.

— Сваргань чего-нибудь! На скорую руку. Мы с Имришко покамест отдохнем, а потом поедим.

9

Не видал я Имришко ни на первой, ни на второй прогулке. Слышал только, как о них Вильма рассказывала. Но видел его позже, не знаю, правда, которой по счету была та прогулка. Вот уж история! Когда учишь малого ребенка ходить, всегда получаешь радость, каждому шажку умиляешься, но, когда учишь ходить взрослого, умевшего прежде ходить, — просто мучение, даже если в один прекрасный день такой человек и пройдет на шаг-другой больше вчерашнего. И хоть ты этому радуешься, обычно в твою радость столько слез набежит, что ею — какая уж тут радость — того и гляди захлебнешься.

107
{"b":"589673","o":1}