ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Что же, по-твоему, русские меньше любят товарища Сталина, чем грузины?

Всего этого я тогда, понятное дело, не знал. Но я чувствовал, что Сталину нравится видеть и ощущать себя не грузином, а именно вот — русским человеком старшего поколения. И не без некоторых к тому оснований подозревал, что его грузинский акцент, от которого он до последнего своего дня так и не смог избавиться и который казался мне таким обаятельным, ему самому давно уже был в тягость. Поэтому-то ему и понравился (не мог не понравиться!) Дикий.

Помню, в каком-то фильме (кажется, это было «Падение Берлина») герой с ярко выраженной русопятской внешностью (его играл замечательный актер Борис Андреев), представляясь Сталину, настолько обалдел от счастья, что у него напрочь вылетело из головы имя и отчество вождя.

— Здравствуйте, — в растерянности пролепетал он, — Виссарион Иванович.

Сталин (в тот раз это опять был возвращенный из немилости Геловани) с доброй улыбкой протянул ему руку для рукопожатия и мягко поправил:

— Это отца моего звали Виссарион Иванович. А я — Ёсиф Виссарионович.

Обмолвка, спровоцировавшая эту реплику, не казалась нарочитой, искусственно подогнанной к имени и отчеству сталинского отца. Она была живой, достоверной, можно даже сказать — художественной. Из уст героя, которого играл Борис Андреев, она вырвалась естественно: этот человек, если уж случилось бы ему в растерянности запамятовать имя вождя, мог обмолвиться только так, и никак иначе. Какое еще отчество могло прийти ему на ум в этот критический момент? Только «Иванович» — и никакое другое…

У меня был дядя (строго говоря, не дядя, а муж моей тетки), которого звали Исаак Аронович. Он работал главбухом на каком-то заводе. Работал он там много лет, рабочие хорошо ею знали, относились к нему уважительно и звали его — даже за глаза — по имени-отчеству. Но запомнить настоящее его имя и отчество решительно не могли. Они звали его Иваном Моисеевичем. Отчество «Моисеевич» было для них как бы верхним, последним пределом «нерусскости». До «Ароновича» им было уже не дотянуться.

А вот еще одно, пожалуй, даже более красноречивое семейное предание. Двоюродного брата моей жены зовут Иван. Когда он родился, мать твердо решила назвать первенца Евгением. Очень ей нравилось это имя. Но отец ребенка — дядя моей жены, Иван Макарович, — перед тем как отправиться в сельсовет записывать родившегося сына, на радостях слегка принял. И имя, которым жена наказала ему наречь младенца, начисто вылетело у него из головы. Придя в контору, он долго мялся, пытаясь вспомнить красивое имя, которое настойчиво втемяшивала ему жена. Вспоминал, вспоминал, да так и не вспомнил. И в конце концов — сдался. Безнадежно махнул рукой и сказал: «Пиши Иван!» Так и не привелось этому моему свойственнику стать Евгением.

Все это говорит о том, что автор сценария, сочинивший так ярко запомнившуюся мне сцену (это был Петр Павленко) не просто высосал эту свою художественную находку из безымянного пальца. Он исходил из точного и довольно даже тонкого знания психологии простого русского человека.

Но была у этого хитроумного автора тут еще и некая важная сверхзадача.

Вся эта хитрая игра затевалась с одной-единственной целью: надо было, чтобы «русский Иван» узнал, что отца Сталина звали «Виссарион Иванович». То есть чтобы все узнали, что дед нашего вождя — этого человека с чужим, нерусским именем и не особо русским отчеством (про «неистового Виссариона» слыхала лишь малая часть населения державы), тоже был Иваном. Это был все тот же сигнал, знак, пароль: «Мы с вами одной крови…» Благодаря этой словно бы невзначай подброшенной зрителю информации, Сталин становился ему (зрителю) еще понятнее, еще ближе, еще роднее.

* * *

В то, что Сталин, причислив себя к «русским людям старшего поколения», был искренен, я склонен верить. Но не сомневаюсь при этом, что в основе всех этих его игр был и определенный политический расчет. Можно даже сказать — продуманная политическая концепция.

Разобравшись с народами, которые оказались лишними за нашим столом, Сталин создал строгую иерархию народов, этакую пирамиду, вершиной которой был великий русский народ, получивший официальный титул Старшего Брата, затем шли славянские народы — украинцы и белорусы, затем — грузины и армяне (хоть и не славяне, но — православные), ну и так далее, тоже в строгом порядке: сперва народы, составляющие основное население Союзных республик, потом — автономных, потом автономных областей — и так до самого последнего, нижнего этажа пирамиды, можно даже сказать, подвала, население которого составляли евреи. Не отправившись в ссылку вслед за чеченцами, ингушами, калмыками и крымскими татарами (вождь просто не успел довершить этот свой замысел, умер), они тоже оказались лишними за нашим праздничным многонациональным столом.

Строгая иерархия эта не всем была понятна, из-за чего подчас возникали разные комические недоразумения.

Вот одно из них.

Фейерверк всевозможных празднеств и юбилеев был как бы постоянным фоном нашей прежней, советской жизни. Особое место в этой череде знаменательных дней, недель и декад были праздники разных национальных культур. (Это была плата за сохранение рухнувшей в 1918 году империи, существование которой большевикам удалось продлить на целых семьдесят лет.)

Декада таджикской культуры сменялась декадой киргизской, киргизская — узбекской, та — якутской, карельской или еще какой-нибудь. И так — по кругу. А когда круг замыкался, все начиналось сызнова.

Ритуал таких праздников был более или менее одинаков. Одни и те же речи, тосты. Одни и те же слова благодарности советской власти и, разумеется, старшему брату — русскому народу, который вывел всех меньших братьев из тьмы к свету.

И вот однажды — дело было в Тбилиси, на очередном празднике грузинской культуры, — один из ораторов, представлявших какой-то из малых народов многонациональной нашей империи, безмятежно произнес фразу, которую он, видать, уже неоднократно произносил на разных таких же торжествах, всякий раз ловко приспосабливая ее к конкретным обстоятельствам места и времени.

— У вас, грузин, как и у нас, башкир, — сказал он, — до Великой Октябрьской социалистической революции не было своей письменности…

Не знаю, как удалось темпераментным грузинам примирить естественную реакцию на это чудовищное оскорбление с не менее древними, чем грузинская письменность, законами кавказского гостеприимства.

Что же касается тоста за великий русский народ, то он — с легкой руки Сталина — для партийных функционеров даже и не самого крупного ранга (особенно в нацреспубликах) стал вроде как общеобязательным. И однажды даже случилось так, что я сам оказался объектом, так сказать, точкой приложения этого тоста.

* * *

В 1985 году я подрядился переводить один грузинский роман. Работа эта не так дурна, как кажется, — говорит классик. Вспоминая о том, как он всю ночь «прорубал просеки в чужом переводе», он эту свою мысль поясняет так:

► Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. Тайна заключается в повороте, едва ощутимом. Рычаг должен лежать в руке и обогреваться. Повернуть его надо один раз, а не два.

(И. Бабель. Гюи де Мопассан)

Я, правда, в отличие от Бабеля (или его героя) переводил не Мопассана. Да и переводом мою работу в строгом смысле этого слова назвать было нельзя. Рукопись (так называемый подстрочник), которую я должен был превратить в роман, представляла собой ком сырого теста, из которого мне предстояло вылепить некое подобие человеческой фигуры. Помимо всего прочего, и теста-то было маловато: приходилось добавлять свое. Тут уж было не до фраз, и рычаг приходилось поворачивать не раз и не два, а вертеть его постоянно в самые разные стороны. Но книга, как и фраза, тоже рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время. И в самой плохой книге всегда можно найти, за что зацепиться воображению.

13
{"b":"589702","o":1}
ЛитМир: бестселлеры месяца
Ведунья против князя
Про футбол
Профессор для Белоснежки
Невероятные будни доктора Данилова: от интерна до акушера
Крепость на семи ветрах
Горничная-криминалист: дело о вампире-аллергике
Под итальянским солнцем
Грезы принцессы пустыни
365 вопросов самому себе