ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Явился наконец и мой хозяин. Вскричав извозчика, он повез меня к себе и дорогой все уговаривал сказать, куда я дел портмоне (в снегу его нигде не оказалось), причем обещал не только защитить от гнева отца, но даже и наградить меня. Но я отказался от прежнего своего показания, сказав, что солгал тогда из страха перед смотрителем тюрьмы, а что на самом деле я ничего не крал и ничего не знаю. Приехавши в мастерскую, хозяин сейчас же послал за моим отцом. Явился отец и, узнав, что я опять от всего отперся, потребовал, чтобы хозяин отпустил меня домой, где он скорее добьется от меня правды. Я хорошо понимал, какими средствами станет он добиваться правды, и начал умолять хозяина не отпускать меня. «Я не вправе тебя задерживать, — отвечал хозяин, — так как не имею против тебя никаких улик. Вот если бы ты сознался, тогда другое дело, тогда я оставил бы тебя». И я опять решился лучше наклеветать на себя, чем попасть отцу в руки. Напротив нашей мастерской жил переплетчик-немец, и у него находился в ученье мальчик. Вспомнив про него, я сказал хозяину, что, точно, украл портмоне и передал на хранение этому мальчику. Хозяин обрадовался моему показанию, похвалил меня и даже спросил, ел ли я сегодня. А я умирал от голода. Он дал мне выпить рюмку водки и съесть кусок бутерброда, а затем, заперев меня в чулане, вместе с моим отцом отправился к переплетчику-немцу; был уже двенадцатый час ночи. Переплетчик, выслушав рассказ, предложил гостям произвести обыск в вещах своего мальчика, и когда в них ничего не нашлось, разбудил мальчика, который давно уже спал, и начал допрашивать. Мальчик клялся и божился, что ничего от меня не брал, что даже и не видел меня накануне Нового года. Так, ничего не добившись, хозяин с отцом вернулись назад в мастерскую. Отец снова стал требовать меня к себе домой, но хозяин, в виду моего сознания, пригласил полицейского надзирателя. На вопрос полицейского, действительно ли я украл портмоне, я дал утвердительный ответ, и после этого отцу моему ничего не оставалось, как отправиться домой одному, меня же отвезли в полицию. В полиции прежде всего сняли с меня пальто и шапку и произвели обыск, причем отобрали и украденные мной в синагоге деньги. Их записали в книгу; затем отворили какую-то дверь, толкнули меня туда и дверь опять заперли на замок. В новом моем помещении меня сразу поразил страшно спертый воздух и скверный запах, исходивший от раскрытых параш. Лампа без стекла неимоверно чадила и еле освещала огромную камеру. Груда человеческих тел лежала беспорядочно на нарах и валялась на голом полу, в грязи, в рваных рубахах и в сапожных опорках на босую ногу. Со мной чуть не сделалось дурно, и я начал громко стучать в дверь и требовать холодной воды. Тогда один из арестованных, проснувшись, вскочил на ноги и закричал на меня: «Ты что тут за храп явился? Люди спят, третий час ночи, а ты шуметь вздумал? Смей только пикнуть, так мы тут по-свойски с тобой разделаемся». Понятно, что я не стал больше стучать, а, отойдя в угол, простоял до утра на одном месте, так как сесть или лечь было решительно негде. Поутру долго пришлось мне пробыть в канцелярии частного пристава, пока дошла очередь до меня. И здесь я впервые увидал, как пристав производил собственноручную кулачную расправу с сидевшими за пьянство. Когда он подошел наконец ко мне, я объявил ему, что не крал портмоне, а взял на себя это преступление единственно для того, чтобы не попасть в руки к отцу и не быть им наказанным. Услыхав это, пристав страшно рассердился, затопал на меня ногами, стал кричать и браниться непечатными словами и ударил меня по лицу так сильно, что из носу у меня фонтаном брызнула кровь. Он уже хотел отправить меня назад в часть, но тут явился мой отец; не знаю, о чем говорил он с приставом, так как я находился в передней, — только несколько минут спустя пристав крикнул меня и, когда я вошел, сказал: «Отпускаю тебя на поруки к отцу, но в будущую субботу ты должен явиться сюда, и тогда я составлю протокол». У меня сердце так и упало, когда я взглянул на спокойно стоявшего тут же отца: я знал, что он сделает со мной что-нибудь ужасное… Приведя меня домой, отец прежде всего связал мне руки и привязал меня к стене, говоря, что потолкует со мной после обеда, и так как дело происходило в субботу, то умыл себе руки, выпил водки и сел обедать «цоленд» (пищу, сваренную накануне, так как в субботу евреи не могут варить и стряпать). Он ел при этом так спокойно, как будто ничего и не случилось. Мать, все время глядевшая на меня со слезами на глазах, вздумала было и мне дать поесть, но отец схватил со стола нож и погрозил тут же покончить с ней и со мной, если она станет мешаться не в свое дело. Пообедав хорошенько, он встал и подошел ко мне. «Ну, теперь я с тобой поговорю. Скажи-ка мне, голубчик, куда ты девал портмоне». Я стал божиться, что не брал его, но он не захотел и слушать меня. «Ты рассказывай эти сказки приставу и своему хозяину, меня же ты не надуешь. Я тебе не поверю. Ты лучше скажи мне, куда ты его спрятал?» С этими словами он повалил меня на пол и начал бить подборами сапог по чему попало — по ребрам, по груди и голове. Тут я сообразил, что надо как-нибудь искусно солгать ему, чтобы выгадать время и убежать: Я начал просить его, чтобы он перестал бить, уверяя, что тогда скажу всю правду. Отец остановился, и я с окровавленным лицом поднялся с полу. «Действительно, я украл портмоне, — сказал я, — и продал его одному крещеному еврею». Отец сейчас же оделся и велел мне вести себя к этому еврею. Я умылся (потому что был весь в крови) и, собрав последние силы, пошел, сам не зная, что из всего этого может выйти. Я уж и тем был счастлив, что хоть на один час отсрочивалась страшная пытка.

В Александровском рынке торговал старыми вещами один крещеный еврей; был также слух, что он принимал и краденое. Вот на него-то я и показал, хотя и в лицо-то даже плохо знал его. Мы пошли прямо к нему в лавку. Увидав нас, лавочник, видимо, испугался, так как хорошо знал, что еврей-фанатик, каким был мой отец, не придет покупать в субботу. «Ну, говори этому мошеннику прямо в глаза», — обратился ко мне отец. Мне было невыносимо совестно обвинять совершенно незнакомого человека, но отступать уже было поздно. Собрав все нахальство, к какому только я был способен в то время, и не сморгнув глазом, я сказал: «Отдайте портмоне, которое я вам продал за три рубля. Мой отец возвратит вам ваши деньги назад, потому что я украл эту вещь у своего хозяина, но теперь я сознался, и вещь надо возвратить». Лавочник с неподдельным изумлением вытаращил глаза: «Помилуйте, вы ошиблись… Я в первый раз вас вижу!» Но я сказал на это: «Разве вы забыли прекрасное серебряное портмоне, которое я принес вам под Новый год? Я знаю, вам жаль расстаться, потому что оно стоит в десять раз дороже». И видя, что он молчит, продолжая удивляться, прибавил: «Будет вам притворяться, лучше отдайте и получите свои деньги. А не то мы заявим сейчас в полицию, и вас арестуют». Я говорил так искренно и так настойчиво, что отец вполне уверился в правдивости моего показания и, с своей стороны, обратился к торговцу сначала с ласковыми убеждениями, а потом и с угрозами. Но, понятно, из всего этого ничего не вышло. Очнувшись от минутного столбняка, вызванного крайним изумлением, торговец начал кричать на нас и выгнал вон, грозясь, в свою очередь, нас арестовать. Были уже сумерки, и отец, опасаясь прозевать службу, повел и меня с собой в синагогу. Дорогой он опять начал сомневаться и говорил мне: «Невозможно ни в чем тебе верить! Ты ведь в десятый уже раз сознаешься, а потом отпираешься, и каждый раз выходит что-нибудь новое. И как это не можешь ты жить без приключений? Чего тебе не хватает, злой мальчик? От кого выучился ты воровать? В нашем роду не было воров. Я старался тебя воспитать как следует, выучил пятикнижию, талмуду, геморе, я не жалел на тебя денег, а ты вот чем мне отплачиваешь! Это все оттого происходит, что ты водишься больше с русскими, а священного нашего закона не исполняешь». Он так разжалобил меня своими речами, что я чуть было не упал ему в ноги и не признался во всем: но удержался, сообразив, что это ни к чему бы не повело, так как признаться мне было не в чем. Так мы дошли до синагоги. Тут нас окружила толпа ребятишек, и отец сдал меня им, приказав хорошенько караулить. Они облепили меня, как пчелы, и стали жестоко насмехаться, так что я готов был провалиться сквозь землю от стыда и бессильной злости: я был один, а их несколько десятков человек. Между тем на отца моего, как только он зашел в синагогу, тоже набросилась целая орава евреев: они тормошили его и наперерыв рассказывали, как я ночью разломал кружки и украл священные деньги. Такого удара отец мой не ожидал! Он тотчас же призвал меня и спросил при всех, верно ли это новое обвинение. У меня дрожали ноги от страха и язык прилипал к гортани, но не мог же я отрицать явного факта, и я сознался… Отец пришел тогда в такое бешенство, что схватил скамью и тут же хотел покончить со мной, но ему не дали этого сделать. Спросив у «габая»,{31} сколько было в кружках денег, и узнав, что около пятнадцати рублей, он сказал, что заплатит за меня четвертной билет. После этого началась служба. По окончании ее отец повел меня домой, всю дорогу крепко держа за руку…

вернуться

31

Габбай — староста синагоги, который ведает также сбором пожертвований.

52
{"b":"589832","o":1}