ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и у него стало ныть в груди.

– А почему только тебя? – спросил он. – А других?

– Не знаю. Наверно, и до других дойдет очередь. Не всех еще, на верно, можно. Там еще все-таки сильны всякие демократишки. Еще судят настоящих немцев за их верность великой Германии. Но когда бундестаг будет нашим, мы эти законы окончательно прихлопнем. Не железными решетками, а «железными крестами» будут награждены все, кто выстоял в этой борьбе. Будь здоров!

Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и мысль о Мадриде, как о доме, уже не возвращалась. Что ни говори, дом его был не в Мадриде, а там, в Кобурге, в Баварии, в Германии. Захотелось кинуться вслед за этим знакомым, за счастливчиком, который через какой-нибудь час выйдет из самолета в Ганновере. Черт побери, будет, будет такое время, эта голубоглазенькая дрянь, давно растаявшая в парижской толпе, еще поваляется в ногах у него, у Клауберга. «Равенсбрюк!» Нет, будет почище, почище всех Равенсбрюков, Бухенвальдов и Освенцимов, вместе взятых.

45

Генка два дня не выходил на улицу, до вечера понедельника. Он знал, что в понедельник отец ездит на свою службу прямо с дачи и, значит, домой явится именно только к вечеру этого дня. К тому моменту должна быть приведена хотя бы в относительный порядок расквашенная Генкина физиономия. Он грел синяки грелкой, прикладывал кубики льда из холодильника к разбитой губе, к опухоли вокруг глаза. Лечение шло успешно, но медленно. А главное, Генкину душу раздирала нестерпимая обида. Бывает, конечно, люди напьются и лезут в драку; обычно хорошие, мирные люди, а вот, выпив, становятся как бы совсем другими. У отца есть знакомый, который, когда трезвый, что называется, мухи не обидит, такой всегда грустный, с печальными серыми глазами в густых девичьих ресницах; а напьется – первые у него слова: «Хочешь, я тебе сейчас дам под ребро, хочешь?» – и в самом деле так и прет на тебя, вращая кулаками, глазами, не обережешься – двинет в печень, дух захватит. Может быть, и этот Клауберг, несмотря на то, что он профессор, подвержен озверению в состоянии хмеля.

Допустить все можно. Но ведь он, этот профессор, – Генка отлично помнит, – бил как садист, как палач, со вкусом, профессионально. Да еще и плевался. Почему?

Обида мучила. Благо, никто не видел, Генка то и дело принимался плакать. Сидит, смотрит в одну точку, а слезы по щекам так и бегут, так и бегут.

Нисколько не утешала стодолларовая бумажка на тумбочке. Она свидетельствовала, конечно, что Клауберг понимает свинство своего поведения. Но тоже, скажите, пожалуйста, способ принесения извинений! Сунул купюру – и чист.

Купюра, правда, была крупная, солидная. Сто долларов в мировой, свободно конвертируемой валюте – это не шуточки. В валютном магазине на нее можно сорок бутылок виски отхватить. Или какого хочешь барахла охапками: ботинок, туфель, галстуков, пиджаков, отрезов на костюмы, плащей. Можно, конечно… Но это же неслыханное падение, это, как хотите, а все-таки тоже торговля телом: тебя бьют и за это платят. Бумажка ценная, что говорить. Но мог бы не ее, а записку оставить: извини, мол, все мы человеки, перехватил.

При всей Генкиной любви к деньгам, тем более к валюте, редкостная бумажка эта его не радовала. Чем больше он раздумывал над нею, тем больше она его угнетала, унижала, оскорбляла.

К понедельничному вечеру еще нельзя было сказать, что следы событий с его лица сошли; отцу, во всяком случае, в таком виде показываться не следовало. Но выйти на улицу было можно. И Генка решил пойти к Клаубергу, отдать ему сотню и, может быть, если сумеет набраться духа, высказать свою обиду. Пусть не думает, что за деньги все можно. У нас не заграница.

На стук в дверь комнаты Клауберга в «Метрополе» ответа не было. Постучал к Юджину Россу.

– О, Геннадий! – воскликнул тот, отворяя. – Сколько лет, сколько зим! Ты где же пропадал? И что это за пятна у тебя на лице? Подрался?

– Да,– решил соврать Генка.– Тренировались, применяя твои приемчики, Юджин. Вот и результаты.

– Ты молодец! Смельчак! – одобрял, гладя его по плечу, Юджин Росс. – Хороший удар – это не то, что вонючие стриптизы. Слышал я, как Порция Браун отличилась. Главное, нашла что показывать. Она же старая выдра, ей давно за тридцать. Словом, тю-тю, не то посольство, не то ваши власти, но кто-то из них дал ей коленом под зад, отбыла в Париж. И герр Клауберг – тоже. Но он через несколько деньков вернется. А она – нет.

– Господин Клауберг уехал? – Генка растерялся. Бумажка в сто долларов жгла ему карман. Он хотел во что бы то ни стало отделаться от нее, это была позорная бумажка.

– Значит, вас осталось двое? – сказал он. – Ты и господин Карадонна? Он-то не уехал?

– Он – нет. Он теперь у нас главный, до возвращения Клауберга.

Сабуров сидел в своей комнате, читал очередное письмо от Делии.

Как обычно, она начинала с упреков за то, что он слишком надолго застрял в России; вместе с тем временем, которое он провел в Лондоне, это уже скоро будет полный год, как его нет дома, наверняка он спутался с какой-нибудь русской; пусть-ка только он вернется, она тотчас влепит ему за это пару отборных пощечин. Он, конечно, понимал, что все это шутки в духе Делии, и видел ее воинственную улыбку, с которой она писала такие строки.

Дальше в письме сообщались вариготтские и туринские новости.

«Синьора Антоииони получила письмо от бывшей жены Спада, – сообщала Делия. – От синьоры Леры. Ты, может быть, встречаешь ее там, в Москве. Если нет, вот тебе адрес, навести и передай привет. А еще передай, если синьора Антониони не успела ей сообщить, что бывшего муженька синьоры Леры выгнали из коммунистов. Он болтался, оказывается, в Москве по делам фирмы, и что ты думаешь, Умберто? Напихал в свой чемодан контрабанды, чего-то такого, что нельзя вывозить, и таможенники его застукали. Получился скандал. В одной миланской газете было написано, что он вез что-то печатное, очень недружественное Советскому Союзу. А что я говорила? Тезка Муссолини не может быть порядочным человеком. Но он нисколько не горюет. Он быстренько опубликовал письмецо в газетах. Его выгнали грязной метлой, а он пишет: „Почему я разошелся с коммунистами“. Да потому, что он негодяй. Чего тут объяснять! Его папаша путается с МСИ, с этим „социалистическим движением“, которое вздыхает по покойному дуче, и дает этим новофашистским молодчикам деньги. У него связи среди больших богачей. Он уже нашел своему Бенито уродину, вместе с которой, как говорят, ее папаша отдает жениху шикарную виллу за Альбенгой, почти на самой границе с Францией, так что синьор Спада в нашу Вариготту уже не заглянет. Разве если проплывет мимо на яхте из Ливорно или Савоны».

Заканчивалось письмо тоже в ее обычном стиле:

«Дети тебя ждут и целуют. Ну и я могу чмокнуть, если тебе это еще надо».

Сабуров улыбался прочитанному, за расползающимися кривыми строками письма видел его автора, Делию, видел свой дом – виллу «Аркадия», зеленые улицы Вариготты, каменистый берег, море, и ему захотелось поскорее туда, к Делии и к детям. Здесь, в России, он родину потерял. Как ни тоскливо думать об этом, но потерял, потерял. Не она его отвергла, а он сам перечеркнул все, надев когда-то по роковой, губительной ошибке немецкий мундир.

Он поморщился, когда постучали в дверь. Поди, Юджин, который каждый вечер напивается и не дает ни себе, ни ему, Сабурову, покоя.

– Войдите! – крикнул он с досадой по-русски.

Нет, это был не Юджин. Это был Геннадий, сын доцента Зародова.

– Господин Карадонна, – заговорил Геннадий, – извините, что беспокою. Но я шел к господину Клаубергу. А его, оказывается, нет.

– Да, он улетел.

– А у меня такое дело. Ждать его возвращения… Он забыл у меня эту бумажку… Я бы хотел оставить ее у вас…

– Сто долларов?! Как забыл?

Сабуров смотрел на парня и думал о том, что тут какая-то очередная темная история. Такие бумажки спроста не оставляют, не забывают. Тем более не сделал бы этого Клауберг с его немецкими правилами.

117
{"b":"61736","o":1}