ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

- Почему они волшебные?

- Потому что их нет, а ты их видишь.

- Это чудо, - сказал Бугрима.

- Красота и есть чудо, - ответил Щавель и ушел, оставив полководца одного.

На другой вечер Бугрима уже сам попросил, чтоб его вынесли к ущелью, откуда был хорошо виден закат. И опять он просидел дотемна, пока не погас на небе последний луч солнца и не исчезли костры. Затихали его раны, полководец, глядя на закат, улыбался.

С тех пор по вечерам Бугрима перестал говорить о том, что уничтожит солнце. Но за ночь благодушие проходило, вновь к утру начинали ныть раны, и Бугрима вновь божился, что без победы не вернется. Он справлялся, не причалил ли к берегу корабль военачальников, кричал, что лучше жить в темном миру богатым и знаменитым, чем при солнце прозябать в нищете и в неизвестности.

Опять задумался Щавель. На следующее утро он приказал вынести Бугриму из шатра и посадить его под высоким деревом лицом к востоку.

Утро было прохладное, а небо мрачное. Но вдруг издалека, из-за бескрайнего тропического леса, прилетел первый солнечный луч. Полководец просиял:

- Что это так ласково прикоснулось к моим шрамам, как дыхание преданной женщины или рука младенца?

- Разве ты никогда не любовался восходом?

- Не тебе меня об этом спрашивать. По утрам мои трубачи трубят сбор войску, и я проверяю полки. Мне некогда любоваться восходом.

- Чем больше у человека дел, тем полезнее ему короткие передышки. Не затихла ли боль твоих ран?

- Затихла. Но ты мне скажи - когда появится само солнце?

- На пути к нам оно должно совершить много дел. Пробудить того, кто ещё не пробудился. Отогреть, кто за ночь продрог. Утешить оскорбленного и посулить счастье обманутому. Только совершив эти добрые дела, оно уже приходит ко всем людям, чтобы служить им.

Тут впервые Бугрима ничего не ответил.

С этого дня так и повелось: Бугрима, пока у него заживали раны, по утрам любовался восходом, а вечерами - закатом. Тих он стал и задумчив.

Теперь уже никто не помнит - сколько недель Бугрима залечивал свои раны и Щавель по утрам и вечерам выносил полководца к солнцу. Но настал такой день, когда флот причалил к берегу.

Прибежали гонцы и доложили своему полководцу, что пушку привезли на пяти кораблях.

- Царь вавилонский сказал, - пояснили гонцы, - что все равно скоро конец света и ему нет никакого дела, зачем Бугриме понадобилась такая страшная сила.

Бугрима выслушал гонцов и отпустил их, сказав, что свои распоряжения передаст им попозже.

Всю ночь не гас у шатра Бугримы костер. Полководец не пожелал никого видеть, сидел один у огня, ворошил угли и думал. А утром потребовал к себе Щавеля.

- Твоя взяла, Иван, - сказал он. - Не могу поднять руку на солнце, хотя, может, конец света и не за горами. Поэтому слушай меня внимательно. Приказываю тебе: выйдешь в море - потопи вавилонскую пушку.

- Значит, ты останешься здесь?

- Я умру здесь, - ответил Бугрима и на глазах Щавеля вонзил себе в грудь кинжал. Щавель кинулся к полководцу, чтоб спасти его, но тот уже был мертв...

Хоронили Бугриму с почестями, и все называли его победителем. Побеждает ведь не тот, кто непременно берет верх в сражении, а тот, кому удается спасти добро.

И ещё надо сказать, что вавилонскую пушку до сих пор водолазы не могут найти ни в одном море.

"Вот бы посмотреть на нее", - не раз говорил мне Егор Тимофеевич.

ПОЛЗУНЫ

Забарцы прошлого не таят. Лучше самим над собой посмеяться, чем недруги станут о тебе зубоскалить.

Этим летом я узнал ещё одну историю о председателе Гавриле. Событие не столь уж давнее, но молодежь его, конечно, не помнит, и даже слыхать-то о том не слыхали. А как старики начнут внукам рассказывать, - те плечами пожимают, не брехня ли? Оно и впрямь: мало что было, да быльем поросло. Хочешь, верь, хочешь, не верь.

Я поверил.

Гавриле не зря прозвище дали - Мучитель. Мучителем он и был. Подтвердил мне это и на сей раз зареченский дед Климка. Встретились мы с ним случайно. Сидел он на лавочке у своей избы, на майском солнце грелся, а я шел мимо, огурцы нес в бидоне, У Прасковьи Никифоровны разжился, - на всю Забару она славится своим солением, огурцы зиму в кадке постояли, а крепкие, будто на прошлой неделе солены.

Так вот, окликнул меня дед Климка, и я подошел. Сразу догадался, что ему надо. Угостил "Беломором" (до сей поры не курю сигарет) и подсел передохнуть. Тут пацаны босоногие по дороге пронеслись, пыль подняли. От этой пыли и пошел наш разговор.

- Гляди-кося, как вервка, за ребятней протянулась пыль-то, - сказал дед Климка.

Он, должно быть, плохо видел. Пыль быстро расползлась и на веревку не походила, но я промолчал.

- Я чего, промежду прочим вспомнил, слышь, - продолжал дед Климка. Аннушка, внучка, сегодня меня спросила, почему забарскую Авдотью Ползунихой прозвали? Ну, я ей рассказал историю, что не вдову Авдотью, а бабку её так прозвали. Знаешь, поди?

Никакой истории про Авдотьину бабку я не знал.

- Тогда слушай... Пересядь по правую руку, чтоб лучше мне слыхать тебя.

Я вспомнил, что дед Климка с войны вернулся контуженный, с той поры глух на левое ухо. Старость добавила ему худобу, зрением ослаб, только борода окрепла, как у Льва Толстого теперь.

- Так вот, опять же, с пыли все началось у бабки Авдотьи.

- Значит, и бабку Авдотьей звали?

- Да, вот так. Дед Беляй, дружок мой, шутит - на Авдотьях мир держится.

- Философ дед Беляй.

- Погоди, не сбивай меня. Та Авдотья, значит, тоже рано овдовела, - уж как так, где погиб муженек - не знаю. Говорят, в банду ушел, только и соврать могут. А троих на свет произвел. Расти, баба. И недоимку отдавай, молоко-яйца неси в канцелярию, даром, что овдовела... Ладно, не о том у нас разговор. Как Ползунихой-то стала, слушай. Смеяться ли, плакать. Идет она однажды по селу, карапуз у неё на руках, самый махонький, соску сосет. И надо же, сплюнул ту соску и загорлопанил, - в аккурат напротив гаврилиной конторы, будто наворожил кто. Осерчала Авдотья, сняла пацана с рук, шлепнула, ищи, говорит. А потом и сама на четвереньки встала, найти надо, иначе не затихнет сосунок. Ищет, ищет она, пыль подняв. А тем временем, Гаврила у окна стоял. Вот какая хреновина. Говорят, любил председатель глядеть, кто идет, чтоб кланялись ему. Вот видит он Авдотью на четвереньках и спрашивает писаря: - "Ну-ка, глянь, помощничек, отчего это Авдотья там ползает?"

Но ты сам рассуди - откуда писарчуку догадаться, что у бабы стряслось на дороге?

А Гаврила, между прочим, наседает:

- Со страху она, что ли? Зверь я какой, что ли?

Писарчук чувствует - успокоить надо начальство, и, не будь дураком говорит:

- Не со страху она, Гаврила Афанасьевич, а из уважения к вам. Проползла, чтобы не загораживать перспективу пространства, которым вы любуетесь из окна.

Гавриле понравился ответ. Авдотья же той минутой увидела председателя в окне, схватила своего чумазика на руки и тикать от конторы... Вот она, брат, какая история...

- За это Авдотью и прозвали Ползунихой? - спросил я.

Дед Климка почему-то опечалился и по-стариковски заскреб бороду, будто слова застревают у него в волосах и приходится выскребать их пальцами, как соринки.

- Непокорный ты человек и суетливый, - сказал дед Климка. - Слушай дальше. Историю тебе рассказываю, а не анекдот какой.

Я извинился, и мы ещё по одной закурили.

Но дед Климка все косился на мой бидон с огурцами, и я опять догадался, какую идею он вынашивает. Одним словом, коротко говоря, мы пошли в избу, выпили там по-маленькой, закусили, а потом вернулись к Авдотьиной истории. Мыслей у деда Климки и фактов теперь, конечно, стала больше, хотя головы он не терял и в правде божился. Однако, чтоб не утомлять читателя, я сам продолжу рассказ. Тем более, что на другой день после беседы с дедом-Климкой я перепроверил эту историю у нашего знаменитого деда Беляя, колхозного сторожа, который никакого другого оружия для охраны не признавал, кроме своей бердянки, сохранившейся в его роду с царских времен. Был он строг и на слово.

15
{"b":"71897","o":1}