Содержание  
A
A
1
2
3
...
33
34
35
...
108

Теперь ко всем моим отвратительным качествам можешь прибавить еще и это — зависть. Дикую, нечеловеческую зависть. И злобу. Я долго, очень долго не решался признаться себе, как я завидую собственному брату. Его таланту. Его харизматичности. Наверное, это злоба серости обиженного обыденного плебея, вынужденного, как попка, долбить в эфире вести с полей и неспособного открыть в себе ваши художнические вольности. Рядом с ним я всегда чувствовал себя неполноценным, вторым, лишним. И ты вбила последний гвоздь в крышку гроба моих надежд и стремлений.

Вряд ли ты простишь мне все, что случилось или не случилось. Но мне уже все равно. Мне худо. И по свинской своей привычке я стремлюсь, чтобы худо было тебе — любимой, близкой, родной. Сможем ли мы когда-нибудь с тобой сравняться? Вряд ли. Ведь у твоей нежной, истерзанной, романтической души железобетонная начинка. Твоя воля сильнее сердца. Твое добро — оборотная сторона твоего же зла. И при всем том ты неуязвима. Ты права. Я не прав.

Я не прошу тебя протянуть мне руку — сколько можно, скажешь ты. Да и я уже не приму этой унизительной для меня помощи…

Твой Тимур.

P.S. Я люблю тебя, Верблюжонок! Я люблю тебя! Люблю тебя! Тебя! Люблю!

P.P.S. Я тебя ненавижу!»

Чуть протершиеся на сгибах листки письма еще дрожат у меня в руках, когда притихший в ночи двор пронзает крик.

На опоясавшую весь двор круговую лестницу-балкон выбегают почти голые от сна в летнюю жару соседи. Только одна дверь, не поддавшись этой панической лавине, остается закрытой. Зинкина дверь.

— Зинка, открой!

— Открой, тебе говорят! Не то хуже будет! На майские она так напилась, чуть дом не спалила. Короткое замыкание устроила, два дня без света сидели.

— Мож, она и теперь замыкание устроила. Кто ее знает, чего орала. Мож, ее током шарахнуло.

— Да напилась до белой горячки, вот и орет.

— Если бы просто до белой горячки, то и сейчас бы орала.

— Зинка, слышь, открой, не то дверь вышибем! Открой! Василич, давай! Вадика еще покличь, он посильнее будет. Раз-два взяли! Раз-два, поднадави! Зинка! Открой! Слышь, уже ломаем! Зинка! Сломаем, чинить сама будешь, Василича не проси, он и за бутылку замок вставлять тебе не станет. Раз-два, взяли! Зинка! Еще взяли! Зинка! Зинка! Зи-и-и-и-инка-а-а-а-а-а!

Около плиты рядом с выпавшей из рук банкой не залитых еще рассолом огурцов на полу лежит Зинка. Из ее рта идет пена, но глаза уже закатились и помертвели.

— «Скорую»! Давайте скорее «скорую»! И в третий дом бегите кто-нибудь, там Олька врач.

— Не нужен тут уже врач, — изрекает Каринэ, словно на кафедре зачитывает эпилог одной из своих любимых трагедий. — Мерили. Скончалась.

— Ой, мамочки родные! — истерически вопит другая соседка, Людка.

— Говорила ж ей, хэв, дура, не глуши всякую дрянь, — прерывает ее крик только теперь доковылявшая до соседских дверей Ида.

Я вздрагиваю. Принесенная мною пару часов назад фляга с вином на две трети пуста. А что, если Зинка не просто так допилась. Что, если…

11

ПОГРЕМУШКА ДЛЯ СУНДУКТАРА

(ЛАЗАРЕВЫ. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. ДЕКАБРЬ 1829 ГОДА)

Папенькин приятель с насмешившей Катеньку фамилией Сухтелен к Яблочному Спасу к ним гостить не приехал. И вообще до подмосковного имения он так и не доехал. Взрослые говорили, Павел Петрович изволит состоять при персидском принце.

Настала осень. Абамелеки и Лазаревы съехали в Петербург и, как водится, двумя семьями поселились в домах Лазаревых на Невском. История с таинственным персидским шахом и лазаревским алмазом стала потихоньку забываться.

Петербург не имение, не забалуешь. И старшим и младшим учиться надобно. Классы с утра до вечера. Из французского, из русского, из персидского. И манеж, и танцевальные экзерсисы, и музыка. Так день за днем и проходит — ни поиграть, ни со старшими, как летом случалось, поговорить.

Разве что брат Сема с отцом и дядей о диспозиции наших войск вокруг Эривани, да о походе Паскевича к Тавризу рассуждать может, а им, младшим, про политику да про военные баталии судить пока не велено. А жаль! Эх, Катеньке бы теперь коня да костюм военный! Она бы поскакала вперед, воевать с персами, которые Грибоедова убили!

Страсть как хочется Катеньке в сражение! А ей, как Ане, все стихи да альбомы назначены! Любит Аннушка стихи, пусть хоть сочиняет, хоть переводит, хоть за поэта какого или за всю его родню замуж идет. Все давным-давно знают, что Аню сам Пушкин на руках держал. Да только Ане было не больше года, и Пушкин не был тогда первым российским пиитом, а был лишь сорванцом-лицеистом. Виновата ли Катенька, что в ту пору, когда Абамелеки в Царском Селе жили и проведать лицеистов захаживали, Аня уже родилась, а она еще нет. Но что славы, что Пушкин держал? Это же Пушкин пиит, это его слава. А ей, Катерине, лучше бы с мужчинами про военные страсти разговор вести, да только мадемуазель бранится. Стоило третьего дня услышать, что в большой гостиной про отъезд Хозрев-Мирзы разговор зашел, так мадемуазель запричитала, что благовоспитанной барышне слушать такие разговоры не пристало. И увела ее в детскую. Только Катенька и расслышала, пока мадемуазель за ней дверь закрывала, как дядюшка Христофор Иоакимович сказал тетушке Катерине Мануиловне:

— Сухтелен будет у нас на Рождество, душенька…

Эх, как бы попроситься остаться в гостиной со взрослыми, когда этот генерал-квартирмейстер приедет. И должность у него смешная — «генерал-квартирмейстер», это что он, все квартирует? И фамилия потешная — Сухтелен. Дядюшка говорил, приятель его из голландского рода. Да хоть из африканского, лишь бы про шахского внука да про алмаз, императору подаренный, рассказал.

Но пока еще Сухтелен прибудет! Не дождешься. Время тянется-тянется. Славно, что нынче елку наряжать надобно, так и время быстрее идти будет.

Елка! Каждый год ее ждешь, и каждый год радуешься, как чуду какому расчудесному. И украшения у них в доме год от года копятся, от поколения к поколению. Вот шарики, которые двоюродный дедушка Иван Лазаревич своим племянникам Христофору и Марфиньке, Катенькиной маме, привозил из Амстердама. Шарики из стеклышка тонюсенького, Катенька и не знала, что столь тонкое стекло бывает.

Повесили на елочку и восточные игрушки, коими еще дедушка с братьями в детстве в Персии играли. Персидские безделицы — одно загляденье. Красавицы в уборах дивных — все лицо закрыто, лишь глазки в прорезь восточного платка проглядывают. Лошадки арабские, искусно выточенные. Безделки да погремушки, подобные той, в которой алмаз лазаревский фамильный хранится, что дядюшка Христофор Иоакимович летом показывал.

Теперь Фаина, модистка, делающая восхитительные шляпки для мамочки и тетушки Катерины Мануиловны, из обрезков шелка и парчи сделала ангелочков для елки. Крылышки тоненькие, личики добренькие. Даже девочек Татищевых мама Екатерина Ардалионовна, которая как раз в гости к тетушке заехала, налюбоваться не могла. Все Фаину нахваливала, мол, та и любую игрушку смастерить может. И говаривала об особом от нее заказе, что, дескать, восточные безделицы из парчи и шелка ей пришлись по сердцу, желает и для украшения своей елки получить подобные. Сильно торопила модистку, чтоб скорее. Фаина нескольких ангелочков дошить не успела, утром Татищевой заказ на дом возила.

Теперь Соня ангелочков и погремушки на средние ветки вешает, а до верхних не дотягивается и Сему зовет.

— Семушка! Семушка, давай наверх звезду скорее повесим! Без звезды какое Рождество!

Рождество — затык в их доме: перемешивает обряды армянские и русские. Катенька прежде об этом не думала, пока не стала на детские рождественские балы в другие дома ходить. Оказалось, ни у Татищевых, ни у Незвицких, ни у Вильденбургов никто не ест на Новый год тары [13].

А у Абамелеков и Лазаревых Новый год без тари не Нор тары, не Новый год. На тари лепестков, сколько членов в семье, и сверху несколько монеток на счастье.

вернуться

13

Круглый хлеб с орехами и изюмом.

34
{"b":"919","o":1}