ЛитМир - Электронная Библиотека
A
A

5

Сердце мое проворно похитил удачливый вор,

Пока беззаботная стража дремала у входа во двор.

Стояло время дождей. Небо было затянуто тучами; дождь лил беспрерывно; сверкали молнии; гремел гром. Я лежала одна в каморке бувы Хусейни. А бува Хусейни вместе с Ханум ушла в гости. Коптилка наша погасла, и в каморке была непроглядная тьма; как говорится: «Рука руки не найдет».

В других комнатах нашего дома веселились. Откуда-то долетало пение, где-то звенел смех. Одна я, всеми покинутая, оплакивала в этой темной каморке свое одиночество. Того, что творилось у меня на душе, словами не выразишь. При каждой вспышке молнии я в страхе прятала голову под одеяло, при каждом ударе грома затыкала пальцами уши. Наконец я задремала. И вдруг мне почудилось, будто кто-то крепко схватил меня за руку. Объятая ужасом, я хотела было закричать, но не смогла издать ни звука и лишилась сознания…

Утром стали искать виновника, но его и след простыл. И вот Ханум сидит надувшись. Бува Хусейни, ворча, бродит по комнате. Я молчу как убитая. Все уже устали меня расспрашивать: но ведь если б я знала, как все произошло, я давно бы уже рассказала об этом.

– А вернее, не рассказали бы, – возразил я, прервав рассказ Умрао-джан.

– Ладно уж! Не спорьте… Стоит мне теперь вспомнить отчаяние Ханум и удрученное лицо бувы Хусейни, как я не могу удержаться от смеха.

– Еще бы вам не смеяться! Ведь все их надежды рассыпались в прах, а вы получили удовольствие, – сказал я.

– Это их-то надежды рассыпались в прах! Вы плохо знаете Ханум. Вот была хитрющая старуха. Она так повернула все это, как будто ничего и не случилось, и нашла такие средства, поправить дело, что все пошло как по маслу.

– Ну, слушайте дальше, – продолжала Умрао-джан. – Принялись искать человека, о каких говорят: «Сам слепой, кошелек тугой». Вот и попалась одна такая ворона.

В ту пору в Лакхнау приехал учиться отпрыск одного важного судебного чиновника. Он очень кичился своим происхождением. Покойный отец оставил ему проматывать немалое состояние, скопленное из полученных за много лет подношений и взяток. Первые несколько дней по прибытии в Лакхнау молодой человек сидел смирно, но потом хлебнул местного воздуха, и тут проявились его способности к науке приятного времяпрепровождения и редкая опытность в искусстве разврата. Звали его Рашид Али. Именем Рашид он и стихи свои начал подписывать. Кто-то из лакхнауских поэтов переименовал его – стал называть Муршидом, то есть вероучителем, и он чрезвычайно гордился таким прозвищем.

Слуги, которые приехали с ним из отчего дома, называли его хозяином, жители Лакхнау – раджей, но и от прежнего обращения и от нового титула отдавало чем-то захолустным. А этот молодчик всячески стремился подладиться под лакхнауские обычаи, а потому вскоре заставил всех величать его навабом-сахибом. Когда он приехал, у него была отменная борода, которую он отрастил дома; но едва ее коснулся ветер Лакхнау, как она заметно уменьшилась, потом превратилась в жалкую бороденку, а через несколько дней и вовсе исчезла. И тогда оказалось, что личико у Рашида Али маленькое, невзрачное; а ведь сам он считал себя красавцем. Смуглая кожа со следами оспы, приплюснутый нос, малюсенькие глазки, пухлые щеки, узенький лоб, короткая шея, да еще малый рост, – словом, все у него было одно к одному; но он мнил себя вторым Иосифом Прекрасным[55] и часами простаивал перед зеркалом. Усы у него были так закручены, что походили на мышиные хвостики. Волосы он отращивал и завивал локонами. Он носил высокую шапку, кафтан с короткой талией, широкие штаны. И все это щегольство было нужно ему для того, чтобы получить доступ к танцовщицам.

Он и сам был от природы пронырлив, да и влиятельные друзья ему покровительствовали, и вот, видим, прошло всего несколько дней, а он уже вхож к самым известным танцовщицам, и не просто вхож, но чувствует себя у них, как дома. Чхаттан-джан с ним болтает запанибрата; Баган награждает его пощечинами; Хасана шлепает туфлей, а ему все нипочем – только хохочет. К содержательницам танцовщиц он относился с большим почтением. Стоило ему провести хотя бы одну ночь с какой-нибудь танцовщицей, как он уже считал своим долгом при людях величать ее хозяйку матушкой и приветствовать низким поклоном. Все это делалось с целью доказать приятелям, что и он уже «испил из этого источника».

С раннего вечера до двух-трех часов ночи он просиживал у Ханум и не оставлял своим вниманием ни одну из ее юных воспитанниц. Он знал музыку, сам пописывал стишки, сам подбирал к ним мелодию, сам пел, сопровождая пение мимикой и жестикуляцией. А уж хорошо ли, плохо ли, – это другой вопрос. Как бы то ни было, он ловко играл на губах, подражая барабанному бою, и очень смешил этим своих друзей. Стихи его так расхваливали, что он готов был померяться славой с Атишем и Насихом.[56] На мушаиры его приглашали очень охотно, и когда доходила очередь до его стихов, вся мушаира оживлялась. Его выпускали перед известными поэтами, и все животы надрывали от смеха. Люди потешались над ним, а он радовался и раскланивался на все стороны.

Из дому к нему без задержки текли деньги. Его бедная матушка, теша себя мыслью, что сынок уехал учиться и вернется в звании маулви, посылала ему все, чего он только ни просил. В Лакхнау его окружили местные бездельники, щеголи, сластолюбцы и дармоеды. Беседы с ними направили его мысли в мою сторону. Эти мысли, развиваясь, переросли в увлечение, страсть и, наконец, в какое-то безумие. А тут еще Ханум принялась его подзадоривать. Я до сих пор помню, как она говорила: «Нет, сахиб! Она еще слишком мала»; помню его мольбы, слезы и отчаяние. В конце концов с помощью молитв, амулетов и стараний всяких доброжелателей преграду удалось пробить тараном в виде пяти тысяч рупий. За этими деньгами ему пришлось самому отправиться в родные края на несколько дней. Тайком от матери он заложил две деревни, вернулся в Лакхнау с двадцатью или двадцатью пятью тысячами рупий и тут же отсчитал нашей Ханум пять тысяч.

23
{"b":"98709","o":1}